Максим Райскин
Язык, бесформенное, искусство для слепых.

Глядя во тьму, видимую и слепому.
В. Шекспир
 
 Темнота нашего места, не есть темнота зримая. Глаз видит форму, только тогда говорят, что человек зряч. Но когда в художественном тексте встречается фраза “Петербург - это хрустальный шар, в котором не меняется ничего, кроме оттенков холодного внутреннего свечения”* , это обращает нас к другим горизонтам.

Есть говорящие картины и видимая проза, но мы уже начинаем забывать, что есть видимые картины. Мы не смотрим, мы читаем. Знаки, форму, имя, стиль ситуацию. И это - неплохо. Остается вопрос, что же делать с видимым? Использовать в качестве иллюстрации, закрыть на него глаза и позволить Языку делать свою работу?

Существует и другой вопрос - о теле. В данном случае - о плоти. Тело тоже читабельно: делать это позволяет нам искусство культурной татуировки, в том виде, в котором оно существует сейчас. Единственное сомнение лишь в том, насколько тело, как привилегированное место присвоения желаний, отвращения и боли совпадает с тем, на котором пытаются писать эти знаки. Не есть ли это ребус или требование: “Больше мяса!”? И не чистый ли это холст, на котором каждый, в меру своей образованности или испорченности, может написать то, что захочет, используя его лишь как материю, невзирая на то, что этот холст уже имеет свою определенную форму? Правда, форму невидимую.

Термин “фантомная боль” употребляют в медицине для описания феноменов, когда болит нечто уже отсутствующее: утраченный орган, потерянная рука или нога. Создается впечатление, что форма наличного тела не совпадает здесь с телом реально существующим. Причем характерно, что боль связывается именно с последним из них. Получается так, что болит нечто несуществующее, не имеющее реальных очертаний, видимой формы, но, тем не менее, сохранившее некий контур, который невидим. Можно сказать, что подобные состояния универсальны. Их вовсе не обязательно связывать с конкретной ситуацией утраты конечностей, но - скорее с тотальностью болезни, как модусом существования тела. С чем-то подобным можно столкнуться во сне или бреду, с тем, что может внушить ужас, не обладая при этом видимыми приметами опасности или будучи бесформенным вовсе. Чем же является это бесформенное? Очевидно, что это - не только лишь “нетость” формы, но, скорее, - такое отсутствие, которое несет в себе все признаки своего присутствия.

Обращая мой монолог в русло художественной ситуации, спросим, утрата какого органа для художника будет служить аналогом потери руки или ноги обычного человека? Какой образ или опыт какой болезни может этому соответствовать?

Идея данного проекта произрастает из одного эссе Борхеса под названием “Слепота”, где он предлагает нам парадигму слепоты как некоего сверхвидения. Он обращает наше внимание на то, что слепой (по крайней мере такой слепой, каким был Борхес) не погружен в абсолютную темноту, черноту ночи. Первые краски, которые исчезают из палитры слепого - красная и черная, и это заставляет нас вспомнить название романа Стендаля. То, что остается, - это желто-голубой ореол, который внезапно может оказаться желто-зеленым или наоборот. Вспомним, что нечто подобное можно испытать глядя на белую картину: “Белое, видится, ощущается как непрерывный ровный поток излучения, излучения яркого, почти слепящего света, но действующего не как вспышка, а как постоянное истечение ровной энергии, которую можно было бы назвать “благой”. Сама “белая” картина в этом случае перестает существовать. Она становится как бы местом, где происходит это действие, экраном, из-за которого идет это “излучение”. В этом случае определенный смысл и содержание несут края такой “псевдо-картины”. Они - края “такой картины” - оказываются местом контакта, касания “не картины” и обычных предметов нашей действительности - стены, двери, других вещей, и в этом случае как бы замутняют край “такой картины”, создавая как бы зеленый ореол вокруг света, о котором шла речь”** . Критик скажет, что, описывая данную ситуацию, Кабаков выбирает язык метафизики. При этом подразумевается, что в этом мире раскрытых смыслов и вещей, лишенных своей тайны, существует множество других языков, которые могли бы быть выбраны. Ведь один текст отсылает к другому, картина - к стилю, а покупательная способность зависит от спроса на рынке, не так ли? И что данный текст может рассматриваться только в контексте всего творчества Кабакова, которое принято связывать с демистификацией образа советской коммуналки и вещами со сходной проблематикой. Но будет ли эта индукция верной, ведь в самом тексте речь идет все же не о “политике означающего”, а скорее о некотором визуальном переживании, связанном, например, с таким, казалось бы, бесформенным предметом, каким является цвет?

Цвет - как знак и как свет? Свет не только как то, что придает отчетливость форме, но и то, что может придать определенность цвету, равно как и отнять ее (вспомним Борхесовский флюксус от желто-голубого - к желто-зеленому). В любом случае, о чем бы ни шла речь у Борхеса или Кабакова, об одиночестве или о “политике означающего”, этот язык хорош хотя бы тем, что имеет дело не со знаком, вытеснившим вещь с нашего горизонта, но - с болью, тоской утраты, с реальными переживаниями, с тем единственным, во что мы, по своей “наивности”, еще верим, и во что - достигнув критической точки собственной изощренности, уже готовы поверить. Транскрипированный таким образом язык выступает как интенция, страсть или жажда фантома (ноэмы) - того, откуда рождается новый язык (то есть он сам) связанный с новым телом видимого.
 

Текст впервые был опубликован в буклете к выставке "Фантомная боль", состоявшейся 24 января 1998г. в галерее "21", Пушкинская 10


* Павел Крусанов "О природе соответствий" // журнал "Ё", №1, BOREYARTCENTER, СПб 1996, с.70 обратно
** Цит. по: Маргарита Тупицына "Зеленый цвет ласкает глаз" // "Критическое оптическое", М. AdMarginem 1997, с.99 обратно


  home

содержание номера

галерея Гельмана

письмо в редакцию

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1