ГАНИМЕД НА ЛЕСТНИЦЕ ИАКОВА

Светлана Иванова

Николай Кононов. Похороны кузнечика. Роман / ИНАПРЕСС. 2000

В наше время беллетристика стремительно теряет доверие читателя. Тому, что сообщает вымышленный автором Иван Иванович вымышленному Петру Петровичу, как и тому, по какой причине и при каких обстоятельствах он это делает, читатель скорее склонен сказать свое "не верю", даже и не вспоминая Станиславского. (Это, разумеется, не касается массовой литературы - детективов, "женских романов", fantasy и т.д., сама природа интереса к которой совершенно иная).
Для читателя же, условно говоря, элитарного, куда актуальнее мемуаристика, литература документа, содержащая реальные факты (неспроста это слово за последние годы сделалось чрезвычайно подвижным и употребляется в самых немыслимых сочетаниях).
Слово реальный, применительно к роману Николая Кононова "Похороны кузнечика" кажется весьма подходящим - включая и просторечно-новорусский оттенок. Сам подход к описанию реальности здесь неординарен.
Анонсированная как "психологический роман конца века", эта книга (первая прозаическая книга известного петербургского поэта) соединяет в себе черты литературы факта и вполне традиционного письма bellе lettre. Я бы даже сказала, что это беллетристика, искуснейшим образом замаскированная под документ. Причем, под такой документ, который имеется у каждого человека - как свидетельство о рождении.
Эффект узнаваемости переживаемого автором преследует читателя постоянно, на протяжении всего романа - с той только разницей, что каждое из мельчайших переживаний - душевных ли, зрительных, слуховых, осязательных, обонятельных, вкусовых, наконец, - подвергается подробнейшей деструкции, осмыслению, простирается далеко за границы того, в чем человек привык отдавать себе отчет.
Все, происходящее в этом романе так или иначе связано с внутренней символикой человеческого бытия, символикой, которая придает аллегорический, тайный смысл разрозненным и, казалось бы, малозначительным ее фрагментам.
Каждая мелочь - вплоть до буквально материализованной - останавливает внимание автора. "Может быть, мы и любим мелочи, предметы, низведенные до размера штучки, только потому, что она, мелкая и незначительная, приближенная к глазам, застилающая зрение так же, как слеза или любая крупная вещь, на которой мы сосредоточиваем внимание, лишена одного качества: эта штучка может быть осмотрена вся о всех сторон без каких бы то ни было усилий, она может быть перевернута, опрокинута, согрета в ладони, она может быть лишена даже своей тыльной, теневой стороны, она может быть полностью одомашнена: в нее можно играть, то есть можно относиться к ней как к ровне, с тем только оттенком, что она, вмиг забытая вещица, штучка, простит эту обиду, останется навсегда верной и обрадует и обрадуется так же, как и в те баснословные детские годы, в момент своего счастливого обнаружения".
Так же и каждое из мгновений, попадающих в фокус авторской речи, словно под очень хорошим микроскопом, расслаивается до клетчатки, даже, пожалуй, порой до молекулярного уровня, порождая у читателя ранящее чувство сопереживания, приобщенности к чужому, неуловимо становящемуся своим. Эта вибрация между своим и чужим имеет отношение в первую очередь к архетипам, к бесконечному морю бессознательного, в котором поэтическая интуиция автора расставляет свои буйки.
Задача автора очевидна - это рационализация самых животрепещущих вопросов, отвечать на которые рано или поздно приходится каждому, кто наделен способностью мыслить и чувствовать.
Что наследует человек из детства, а что теряет? Почему? Как он связан с людьми, родными ему, любимыми, увидеть которых в этой жизни больше не суждено? Как соединить, помирить в собственном сознании ощущаемую тобой красоту и гармонию мира, силу жизни, любви - и неотвратимость смерти, тленности всего живого? Что, наконец, вообще такое - смерть?
Николаю Кононову свойственна постоянная смена ракурсов - взгляд изнутри, подробные описания тончайших психологических движений героя романа то и дело сменяется зрением остраненным, как бы со стороны, безучастно метафизическим. При том, что повествование ведется от первого лица и автором книги, пусть и прозаической, является поэт, то есть человек, основным материалом творчества для которого является он сам - его "эго", его взгляд на мир, его мысли и переживания, - автор подчеркнуто отделяет своего героя от самого себя.
Автор застигает героя, подробнейшим образом фиксируя каждый оттенок его состояния, в экстремальных, роковых ситуациях. Основной из таких ситуаций становится медленное умирание и неотвратимая смерть его бабушки. Это трагическое событие надлежит пережить герою, мобилизуя все возможные силы, всю энергию его "взрослого" сознания, всю память детства, связывающую с прапамятью, общей для человечества.
Герценовская фраза о писателях - "мы не врачи - мы боль" - обретает здесь новый оттенок. Боль становится, условно говоря, главным героем (героиней) романа. Но способна ли врачевать точная формулировка ее признаков, даже верно поставленный диагноз? Способны ли они вернуть человека в потерянный рай? И вообще - возможно ли это возвращение?
В странном имени главного героя - Ганя, Ганимед - мне слышится прежде всего отсылка к строкам молодого Пастернака:

Я рос. Меня, как Ганимеда,
Несли ненастья, сны несли.
Как крылья, отрастали беды
И отделяли от земли…

Именно это и происходит в конце романа. Оказывается, что для постижения экзистенциального недостаточно одной препарации "ненастий и снов", одного, пусть даже и скрупулезного самоанализа. Человек утомлен и раздавлен бесконечным блужданием в лабиринтах собственной памяти, в дебрях душевного и телесного опыта, в мириадах клеток своего "эго".
Жаркой летней ночью он стоит на обломке опоры былого моста, высящемся над чернеющей Волгой.
"Я представил, как я падаю.
Эта пролетевшая во мне прекрасная картина моего падения, торжественная и романтическая, мгновенно насытила все телесное, гибельное и смертное во мне, всю мою тварную плоть, связанную с физическим страхом и болью, чувством тупой власти, мерой исполненной воли и привкусом отвращения.
И словно самолет в штопор, я вошел в унылое безразличие.
Будто я не должен больше жить. Так, лишь еще несколько секунд. Не более.
Будто больше и дальше этой тотальной ночи ничего не простирается и никогда не последует.
Она застигла меня, словно отец за мастурбацией.
Я с надеждой и безропотно жду беспощадного непомерного наказания.
И экзекутор не устанет возобновлять и длить его.
О!
И ничего не происходит."

На самом деле, происходит - из античного Ганимеда герой внезапно превращается в некое подобие библейского Иакова. Нет, это "анти-Иаков", пойманный безжалостным и страшным миром, но не желающий "ни с кем бороться на этой лестнице", вообще больше ни с кем не желающий бороться.
Что остается герою? Что остается всем нам, чтобы не опуститься, как несколько раз повторяет автор романа, "ниже лимба"?
Отдать себя на поруки, довериться силам, познать которые человек не в состоянии и которым когда-то давно, в далеком, "баснословном", пишет Кононов, детстве, доверял всего себя и весь свой мир безропотно и кротко.
Не случайно, единственный отблеск надежды, мелькающий перед героем над ночной Волгой ("-Ты ангел? - зову я исчезающего во тьме…"), - рифмуется именно с детским видением, больше никогда в романе не появляющимся: "Иногда мне чудилось, что кто-то прекрасный и сильный летит со мною, осторожно поддерживая меня на весу".







Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1