НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 4

Марк Зайчик

Новый сын

Тель-Авив: Иврус, 1999. 240 с. Тираж не указан.

Разумеется, сразу и сходу вспоминается блестящая журналистская работа Александра Гениса "Иван Петрович умер": "Каким же грандиозным самомнением надо обладать, чтобы написа-ть: „Иван Петрович встал со скрипучего стула и подошел к раскрытому окну"… Нужно твердо, до беспамятства и фанатизма, верить в свою власть над миром, чтобы думать, что ты описываешь жизнь такой, какая она есть". Но ведь настоящий художник, писатель, сочинитель, как раз из тех, кто "твердо, до беспамятства и фанатизма" во что-то верят. Иначе - нельзя. Литература - слишком несерьезное дело, чтобы заниматься ей несерьезно. "Иван Петрович - умер!" - "Да здравствует Иван Петрович! или там Семен Абрамыч!" Это уж как водится: всякий раз, когда провозглашается смерть какого-либо социального, идеологического или эстетического явления, "покойничек" начинает волноваться, словно Иван Грозный в фильме Сергея Эйзенштейна. Помните: отпеваемый царь разлепляет один глаз, рукой приподымает листы священной книги, которой ему закрыли лицо, и не без интереса начинает наблюдать за отпеванием самого себя. Именно сейчас - отпетый и похороненный "ползучий реализм" начинает одерживать удивительные и покуда незаметные победы. Литературное развитие продемон-стрировало один забавный парадокс: приемы - условно говоря - нереалистического, модернистского или пост-модернистского искусства "автоматизируются" быстрее; быстрее становятся добычей графоманов, чем приемы искусства реалистического, жизнеподобного. "Нон-фикшн" требует большего труда и большего умения, чем "фэнтези" или абсурдистский рассказ. Труднее написать про то, как "Иван Петрович встал со стула и подошел к раскрытому окну", чем про то, как "Иван Петрович встал со стула и прошел сквозь стену, чтобы откусить нос у Ива-на Никифоровича".
Марк Зайчик выбрал нелегкую стезю "нон-фикшн", реалистического рассказа, "бытовухи" без "чернухи", простите за фамильярное просторечие. Мне видится в этом некий благородный скромный нонконформизм, не-русский бунт, осмысленный и вовсе не беспощадный. О подобного рода бунтарстве где-то писал В. В. Розанов: я-де знаю, что такое быть в России бунтарем. Дать в морду Михайловскому и отстоять обедню. Розанов верно почувствовал: в условиях непрерывного (перманентного) бунта настоящее бунтарство - в "бунте против бунта", в вызывающем соблюдении приличий. Однако что такое "бунт против бунта" в современной литературе? Непритязательный реалистический рассказ, нечто, не без неудобств расположившееся между "Матрениным двором" Солженицына и "Зоной" Довлатова. В этом последнем случае - автор действительно "полон невероятного самомнения". Он претендует не на выдумку, а на реальность. Он не хочет быть "современным". Он не желает быть "архаичным". Его абсурдизм - основателен, как и его речь. Он, наверное, помнит старую хохму молодых фантастов из редакции журнала (простите, пожалуйста) "Химия и жизнь": "Ни одна мифология мира не смогла выдумать кенгуру".
Что напоминают рассказы Марка Зайчика? "Ленинградская проза", переселившаяся в Иерусалим? Да, наверное. Довлатов придумал неплохую метафору для обозначения особенностей своей литературной родины: "… сплошное описание дурной погоды. Весь „матовый блеск ее стиля" - асфальт после дождя". "Матовый блеск стиля" испарился под знойными лучами иерусалимского солнца, но некая отметина… Питера? Ленинграда?.. осталась. Улыбчиво-печальный классицизм? Или нет - скорее клас-сицизм в коммуналке, вот это вернее. Некая природная неправильность, изначальная, едва заметная сдвинутость предметов, вещей и явлений. Самое удивительное не в том, что я смогу выдумать, а в том, что я попытаюсь вам сейчас рассказать, не форсируя и не изменяя голос. По порядку. Самое интересное и самое трудное в интонации, естественной, как дыхание, как разговор, как байка бывалого человека. Поэтому Марку Зайчику удаются те особые русско-еврейские шутки, что зиждятся на интонации; тот, кто уловил эту интонацию, - понял и рассмеялся или улыбнулся. В подобного рода шутках есть печаль. Так умеют шутить русские евреи. Сейчас это умение улетучивается. Жаль. "„Так, - с интересом разглядывая советские коленкоры Голана, сказал начальник, - я понимаю. И что?" „Хочу у вас работать", - сказал Голан. „Хорошо. Что у вас за образование - исследователь новейшей истории? Я не понимаю", - сказал Голану начальник осторожно. „Я тоже не понимаю", - сказал ему Голан". Бывают шутки и пофилософичнее: "„…люди чудные, ни лапсердаков, ни этих кафтанов, чулок, американская либеральная интеллигенция… Познакомитесь, посмотрите, вам понравится", - сказала Нурит. „Мне это уже нравится, спасибо", - сказала Стелла. „Так приедете?" „Нет"…" Эту интонирующую шутку можно "разобрать", "размять", как какой-нибудь гераклитов парадокс. Сначала бытовой "простой" логический уровень: если мне это уже нравится, то зачем ехать? Потом - некий, если угодно, философский, забавный смысл - Нурит предлагает Стелле новый вариант веры, новое объяснение, новое оправдание мироустройства, а Стелла ей возражает: "Благодарю, но мне не нужно нового оправдания сущему. Мне и это уже нравится".
Марк Зайчик как раз из тех писателей, что склонны манифестировать свое литературное поведение. Иное дело, что его "манифестация" - скромная и мужественная, почти незаметная, как сохранение своей смешной фамилии - Зайчик, несмотря на то, что правила литературной игры, литературного бытия предполагают существование псевдонимов. Уже помянутый Розанов кокетничал выдуманным неблагозвучием своей фамилии: "Удивительно противна мне моя фамилия… „Стихотворения В. Розанова" - совершенно нельзя вообразить". Но все это - вздор и наружное. "Розанов - поэт" - ничего особо корябающего слух в этом словосочетании нет. А вот "Зайчик - прозаик" - это да; для того чтобы с достоинством нести такое литературное имя, нужно немалое эстетическое мужество - в этом есть что-то, вызывающее уважение, что-то от продуманного "бунта против бунта", от "эпатажа соблюдением приличий", о котором я уже писал. Некий незаметный вызов есть в прозе Марка Зайчика. Его удивительная небоязнь языковых не-правильностей в чем-то схожа с его готовностью носить смешное литературное имя. Наверное, он помнит ответ Довида Кнута… чуть ли не Бунину… Услышав упрек: "По-русски так не говорят", Довид Кнут помолчал некоторое время (по всей видимости вспомнил знаменитое шовинистическое бонмо: "Это только инородцы думают, как правильно говорить. Мой язык - как хочу, так и говорю") и ответил: "В Кишиневе так и говорят по-русски". В этом все дело, язык, на котором (порой с прекрасной корявостью) пишет Марк Зайчик - его язык; подобно тому как язык, на котором писали Платонов или Бабель, был их языком.
Повторюсь: Марк Зайчик из тех писателей, что сознательно выстраивают свое литературное поведение, из тех сороконожек, что пытаются понять, как двигаются их ноги. Не всегда такие сороконожки плохо ползают. В бытовой наиреалистичнейший рассказ о детдомовце, фронтовике, бабнике, эмигранте Марк Зайчик прячет бризант-ный символ; он описывает своего героя так, что читателю становится понятно - перед ним описание того, что должно быть в литературе, некий литературный императив для писателя: "Семен Абрамыч был, конечно, литературен, насколько литературен каждый человек, но он и одновременно жил, как хотел, насколько это возможно. Он был больше литературы со своим запахом сильного одеколона и громоздкими плечами, слабыми ногами в лиловых носках, дымящийся и неестественно улыбающийся от возбуждения. … Однажды он на досуге перевел в три вечера некую повесть репатрианта на язык иврит. Перевод получился много лучше оригинала - заскорузлый, жесткий, органичный, как торс его создателя после купания в море перед закатом в каком-нибудь Михморете. Хотя на слабых ногах". Сам рассказ называется "Слабые ноги большого человека" - стало быть, эта деталь важна для автора. Возможно, он вспомнил строчки "широко известного в узких кругах" - Николая Глазкова: "Поэзия - сильные руки хромого. Я - вечный твой раб, сумасшедший Глазков…", но скорее всего здесь библейская аллюзия (как у Глазкова, так и у Марка Зайчика). У литературы, у поэзии - "слабые ноги", "хромые ноги", потому что литература, поэзия - соперница Богу. Из подручного материала поэт мастерит свой мир, то есть борется с Богом. Это же Иаков. Это у него были слабые, хромые ноги и сильные руки. "И увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова … И сказал: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль: ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь". Так часто повторяемая, педалируемая деталь ("слабые ноги большого человека") становится ключом к расшифровке символа: рассказ писан о вочеловеченном Израиле, о вочеловеченной литературе, ибо "в сем христианнейшем из миров все поэты - жиды".
Книгу "Новый сын" не хочется называть сборником рассказов - это цикл, разумеется, соединенный общей темой, чуть ли не сюжетом. Первые рассказы - детство в сталинском Советском Союзе, последующие - эмиграция, врастание в новую древнюю почву - Израиля - и невозможность забвения старой новой почвы - России. Марк Зайчик в одном из своих рассказов цитирует стихи Довида Кнута: "Особенный еврейско-русский воздух / Блажен, кто им когда-либо дышал…" Эти строчки годятся для эпиграфа к прозаическому циклу Марка Зайчика. "Особенным еврейско-русским воздухом" насыщены все его рассказы.
НИКИТА ЕЛИСЕЕВ

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


www.reklama.ru. The Banner Network.