НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 4

Александр Секацкий

Соблазн и воля
Проза, эссеистика

СПб.: Borey art center, 1999. 348 с.
Тираж 500 экз. (Серия "Версия письма")


Александр Секацкий - культовый философ Петербурга, ученик Евгения Линькова, Льва Веккера и Аркадия Драгомощенко, "диапазон мнений о нем колеблет-ся от ядовитой иронии до безоговорочного восхищения" (Н. Сав-ченкова), без него не обходится ни одна претендующая на значимость культурологическая конференция Петербурга, читая его, интеллектуалы, увидев подпись "философ", перестали морщиться, вняв, что философия - это не всегда скучно и, бывает, про жизнь; благодаря ему в городе многие узнали, что у нас есть философский факультет СПбГУ; он много и мастерски работает в жанре "статья в буклет", переведя которую на европейские языки, художники, поэты и писатели повышают рейтинг и, случается, цену произведения, он "штопор всех бореевских поэтов", философ, который своей судьбой подтверж-дает тезис постмодернизма о стирании границ высокого (философии) и низкого (журналистики), научного трактата и эссе, теоретического положения и художественного жеста; он специалист, который с равным успехом читает лекции художникам, журналистам, православным священникам, католическим ксендзам и студентам Еврейского университета (философию Хаббада), полковникам и генералам из Артиллерийской академии (о воинах пота, крови и духа), скучающим дамам (о стратегиях соблазна) и философам (о философском шпионаже); у него традиционный путь, но привычным для философа видам состязаний: кулачному бою, борьбе, шпаге, футболу - предпочел нетривиальный: прыжки в высоту (чемпион Киргизии!) - хотя, казалось бы, какой еще вид борьбы может быть ближе философу, как не борьба с земным притяжением? Он был последовательно: студентом физического и философского факультетов, диссидентом, разбрасы-вающим листовки, солдатом, домашним учителем, кинооператором; у ученых-философов он вызывает раздра-жение - "не философ", - впрочем, истинная причина последнего - читающе-слушающая публика, которая "увлекается подобной лжефилософией" и которую, как за-блудшую овцу, нужно вернуть в стадо [здесь привычен парадокс, лишь тогда "ученые" действительно вызывают интерес у публики и "имеют сцену", когда критикуют и цитируют его и ему подобных, сами же по себе… ну, да оставим им "наисладчайшее" (А. Секацкий)]; у него вышли две книги и немерено "публикаций", и, наконец, он автор концепций: "необатализма", "постгенитальной сексуальности", "онтологии лжи", - одного изобретения: "противообманного устройства", - пророчества о грядущей востребованности "новой метафизики", "толстого философского трактата" (ждем без реактивности "с"), - констатации: наступила эра неософистики, - поразившего "философскую общественность и девушек" известия, что "главная добродетель философа - сочетание острого ума и хорошей эрекции" (с. 8-9), - самоотчета: "я горд, что пишу абсолютно безответственно", что, как следует из частотно цитируемого им Гегеля, "абсолютно ответственно", чего - ни первого, ни второго, - естественно, не может быть в бытии сущего, и, напоследок, - он автор собственного вокабуляра: "аватара", "дальняя производная мысли", "проекция сладчайшего", "моральные дивиденды", "инвольтация желания" и т. д.
Книга открывается канонизирующим автора предисловием Н. Савченковой. Жанр в литературе знаковый: философским книгам предпосылают суждения в нескольких случаях: когда текст отстоит во времени и поэтому утратил контекст, в который вводится читатель, или когда неизвестному автору выдают авансы и книгу рекомендуют к чтению маститые ученые и писатели, либо когда она переведена. Здесь ни то, ни другое, ни третье: автор известен, слава Богу, жив, и русскоязычен.
Книга "Соблазн и воля" собрала работы раннего (70-80-х годов) и среднего (90-х годов) периодов творчества Секацкого. От комментариев к ранней работе "Моги и их могущества" воздержусь. Отчасти из-за различия в "дистанции заплыва воображения", отчасти по причине в высшей степени оригинального, но и в той же степени спорного тезиса о свободе полета мысли: "Дело в том, что для разума не существует четких различий между тем, что сфокусировано из расплывчатого сеанса воображения, и тем, что существует в незыблемой воплощенности, в непрерывной длительности вещественного. Приговор к бытию… легко отслаивается в ходе рассуждений; достоинство наличного бытия не дает никаких преимуществ в пространстве интеллигибельного…" (с. 334). И, наконец, из-за разработки темы могущества средствами художественной литературы.
Нетрадиционный для отечественного академического философа выбор тем усиливается манерой метафорического предъявления смысла. Тексты Секацкого можно было бы отнести к жанру утопий, с "базисным набором" действующих персонажей: Дух Воинственности, который приобретает четко стратифицированные воплощения в Воинах Ярости, Пота и Блеска, НПП - нескончаемое пластилиновое порождение, вторгающееся в мировой порядок, Даос "Лежащий-на-Печи" и др. Можно было бы, если бы не высокая осознанность пишущего и, соответственно, зримая дистанция к написанному.
В главе "О духе воинственности" он играючи переворачивает абстрактную схему оппозиций - добра и зла, воли к власти и ressentiment, силы и слабости, - противостояние которых в классике выступает причиной борьбы, и отстаивает экзистенциальный Тип - Воина, носителя Духа Воинственности. В пристальном внимании к этому социально-психологическому феномену Секацкий, на мой взгляд, наследует позицию немецкого писателя и мыслителя Эрнста Юнгера, заявленную им в сборнике "Война и воин" (1930), в эссе "Рабочий" (1932) и "Партизанское движение" (1951). Юнгер, характеризуя эпоху, вводит фигуры Воина, Рабочего, Партизана. Секацкий при всем радикализме своих взглядов укоренен в традиции радикализма. Он, например, возрождает дух воина, который Юнгер описывал в своих дневниках времен Первой мировой войны: "Каждый стал неистов и непредсказуем, будучи перенесен в какие-то сверхчеловеческие ландшафты; смерть потеряла свое значение, воля к жизни переключилась на что-то более великое". Ироническая классификация Духа Воинственности в духе немецкой классической философии, рационализация воинского искусства или Ярости, добротно выписанные модели - "аппарата для систематиче-ской возгонки Воинского духа", "резервуара паразитных утечек ярости" - дополняют интеллектуальные медитации о Войне. Не мо-гу, однако, пройти мимо противоречия между утверждением войны "как универсального конституирующего фактора" в первой главе (с. 16) и последующей апологией принципа увэй (в главе о даосе Еме-ле). Он констатирует: "война есть чисто человеческое достояние". Если в соотношении с животными, то верно, как верно и то, что альтруизм и самопожертвование есть проявление качеств той же чистоты человеческого.
Заинтересовала меня стоящая особняком глава "Феномен праздничной драки". Идея естественной "интегральной одухотворенности", присущей телу социума, - когда оно не "одержимо каким-либо одним духом", но сдерживается множеством взаимоподпитывающих и - ограничивающих начал, - утверждение о необходимости "перекрестного одухотворения" для "воспроизводства минимальной полноты человеческого" приводит его к иной оценке драки: "Тяга, стягивавшая парней на праздники и на драки, была прямым проявлением силы средоточия, разрушительной на поверхности, но созидательной и собирающей в своих глубинах" (с. 66). Исчезновение таких социальных феноменов, как драка, жертвоприношение, инициация и мистериальное нарушение табу, - к подобным выводам приходишь, анализируя акционистское искусство в современном анестезированном обществе, - отзывается аутодеструктивными акциями западных художников и абсурд-ным действиям отечественных. Соглашусь с выводом Секацк-ого - в рассеянном социальном теле драка "больше ничего не синтезирует", она становится не эмпирически, но символически "совершенно бессмысленной".
Секацкий из тех авторов, которым мгновенный эмоцио-нальный резонанс аудитории важнее "глухого" отклика диссертационных исследований. Вред философии, который, как пишет Делез, состоит в том, что она "доходит лишь до абстрактных, никого не компрометирующих и никого не потрясающих истин", рецензируемая книга причиняет минимальный. Пытаясь задеть нас темами "воинственности", "сладчайшего", "инфернального", автор все-таки никогда не переходит к обвинению: например, его философский анализ лжи, которая присуща всем до единого (кроме несмышленых детей), никого лично не уличает. Его речевую активность всегда сопровождает ровный гул философского напряжения, который, если попасть с ним в резонанс, обволакивает аудиторию гуслями Садко, принуждая следовать технике свободных ассоциаций. Автор захватывает читателя свежими метафорами, меткими психологическими наблюдениями, следуя приоритету действия: не анимировать, но одухотворять свои образы. Речь плавно переходит в письмо, в которое вплетены хитроумные и неожиданные аналогии, яркие образы, парадоксы, притчи и анекдоты. К примеру, вполне реально обнаружить надетые на адмиралтейскую иглу фрагменты культур всех времен и народов. И все при этом скрепляется густым раствором притчи. Исторический и мифологический сюжеты часто (минуя доказательство) находят место в реальности благодаря рельефной воле автора. В игре с изощренным читателем он сам порой становится подобен "играющему ребенку" Гераклита, которого любит. Цитировать.
Его изысканные интерпретации, например музея, вливаясь в Петербургский текст, получают прописку в обиходе интеллектуалов. Автор превращает имена в фигуры на игровом поле, идеи - в грани игральной кости; распыляя интеллектуальный снобизм, он разрушает крепости обыденного сознания - устоявшиеся мнения - и соблазняет доступностью словообразования: "полихимеризации", "хроноизмещения", "расклинание". Иногда, правда, предприятие затевается для нового прочтения старой и доброй мысли. Его механика словесной игры с легкостью кофемолки перемалывает проклятые вопросы. Поэтому его позиция часто сверхповерхностна и глубока попеременно.
В поисках стратегий соблазна и закалки воли мы не обнаружим следов безоглядного почитания классиков (он редкий философ, любивший, но избежавший стилистически травмирующего влияния шварцвальдского метафизика): "Зов бытия, запеленгованный Хайдеггером, был ошибочно принят им за онтологически первичное. Ничего удивительного, философ просто опоздал к началу передачи" (с. 305). В целом же он не жалует представителей современной немецкой философии, его оценки категоричны: "Современная философская мысль Германии также далека от духовных глубин предшествующих философских десятилетий, как карикатурный бундесвер от своего одухотворенного Духом Воинственности прототипа - вермахта" (с. 32). Как, впрочем, не жалует и отечественную философию начала века (которую, надо сказать, привычно числят единственным достижением русской философии), недостаток которой "состоит в своеобразном страхе перед глубинной аналитикой сущего" (с. 63). Еще мне запомнился целый ряд остроумных замечаний о стереотипах сознания, одно из них, о бездумном гипостазировании, приведу: "Гипостазированная сладость эссенциируется в реальный сахар" (с. 329).
В книге мы встречаем сочетание двух разнонаправленных тенденций, придающих своеобразие его позиции: с одной стороны, он стремится к наблюдению, ясному описанию реальности, а с другой - в своих высказываниях и формулировках ускользает от объективности, конструируя шедевры ирреального: "Производство случая есть, несомненно, следующий шаг после производства порядка…" (с. 313) - и, несомненно, высший. Возможно, точным (а в точности психологических самоотчетов автора упрекнуть трудно) выражением его философской стратегии было бы название последней главы: "Инъекция хаоса в структуры порядка". Инъекция случайности выбора предмета рассуждений, инъекция иронии и недоверие науке философии, ощущение сопричастности всем аспектам культуры (не зря столь частотна здесь метафора бульона), инъекция азарта и надежды и, конечно, воля к высказыванию, к мистификации и разотождествлению с раз и навсегда выбранной точкой отсчета - отличают книгу Секацкого. Его тексты - не имитация философии и не симуляция философской позиции. Автор раскладывает пасьянс из были и небылицы, - как лягут, - ибо "упустить истину или суть дела не столь опасно" (с. 325). Гораздо важнее для автора максима Уайльда: "Это хуже чем ложь, это плохо написано". По этому критерию претензий нет.
И, наконец, автор "Соблазна и воли" подобен изобретателям вечных двигателей, открывателям социальных механизмов и логических машин, о которых пишет Борхес в "Логической машине Раймонда Луллия": "В действительности, в доподлинной, трезвой действительности… вечные двигатели, чертежи которых сообщают таинственность страницам самых многословных энциклопедий, не работают; не работают метафизические и богословские теории, берущиеся объяснять нам, кто мы есть и что такое мир. Очевидная, общеизвестная бесполезность не умаляет их интереса".
ВАЛЕРИЙ САВЧУК

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


www.reklama.ru. The Banner Network.

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1