НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 4

Илья Ильф
Записные книжки
1925-1937


Сост. и коммент. А. И. Ильф.
М.: Текст, 2000. 608 с. Тираж 7000 экз.


Вопрос слишком легко напрашивающийся и, скорее всего, праздный: каким был бы писатель Ильф, не случись его встречи с соавтором? Карикатуристы рисовали их в виде сиамских близнецов. Они и сами любили пошутить по поводу такого глубокого творческого срастания: "Мы сказали. Мы подумали. В общем, у нас болела голова".
Однако среди записей, сделанных Ильфом в американской поездке 1935-1936 годов и напечатанных лишь теперь, есть и такая: "Мне всегда тяжело, и мне удобно только с самим собой, когда я ничего не обязан делать. В конце концов, я все живу на чужую волю".
Быть "с самим собой" оказывалось трудно даже тогда, когда Ильф работал один. Собственные его сочинения, и "допетровской" эпохи, и более поздние, - это газетные и журнальные мелочи, писавшиеся по редакционным заданиям, в сжатые сроки, на злобу дня, и по ним нельзя судить о потенциальной силе его авторской индивидуальности. Был, правда, рассказ 1930 года "Блудный сын возвращается домой", субъективный и печальный, - едва ли не единственный, дающий право предположить возможность иной писательской интонации. Ближе к Бабелю.
Потом оказалось, что печаль, смешанная с язвительностью, скапливалась в его записных книжках. Впервые их издали, с предисловием Е. Петрова и вступительной стать-ей А. Горнфельда, в 1939-м, через два года после того, как Ильф умер. Для веселых поклонников дилогии об Остапе с ее быстрой авантюрной сюжетикой и изрядным запасом исторического оптимизма голос, там прозвучавший, должен был оказаться отчасти неожиданным.
При бесконечном остроумии и острословии автора оказалось, что это лирическая книга. Как в стихах, здесь господствовала парадигматическая вертикаль, как в стихах, основной смысловой единицей была строка, паузой отделенная от другой. Это сложилось спонтанно, независимо от воли автора. Но, может быть, подсознательно, подспудно так выразилась именно его воля к лирике. Тут можно вспомнить, как Ильф начинался, - еще в ранние 20-е, в Одессе: "Однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов. Как мы и предполагали, это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философскими отступлениями… Помню что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, и это была вечная весна или что-то подобное" (В. Катаев, "Алмазный мой венец").
Состав его души был образован соединением этого европейского романтизма с западническим же рационализмом, причем оба момента соединялись и воплощались в представлении о социализме, о революции. Во всяком случае, поначалу. Отчасти его взгляд на жизнь был похож на взгляд путешественника-этнографа, вникающего в быт чужих племен и несущего бремя цивилизатора.
Когда он, став московским журналистом, отправился по заданию "Гудка" в Среднюю Азию, то пометил там в своей книжечке: "Они удивляются и умирают не так, как европейцы". Но в ином, не констатирующем а резко-оценочном смысле написал он в 1927-м о своем ощущении окружающей реальности в целом: "Путешествие в страну идиотов". Эта формула 1927 года стала лейтмотивом всех записных книжек, к концу их (то есть к концу жизни автора) все более усиливающимся, десятки раз варьированным. Побывав в середине 30-х в Европе, Ильф увидел ее достойной той же оценки: "Конечно, мир безумен. Безумны нищие на улицах Вены, безумен порядок, все безумно, и девушки в том числе". Однако главный источник его меланхолии находился в отечестве, и в по-следних своих записях он говорит именно о нем: "Край непуганых идиотов. Самое время пугнуть". И снова: "Тяжело и нудно среди непуганых идиотов".
Удивительно то, что в 1939-м эти записи смогли увидеть свет. В том же издании были напечатаны и другие сакраментальные фразы: "Композиторы ничего не делали, только писали друг на друга доносы на нотной бумаге"; "В фантастических романах главное это было ради-о. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет". Может быть, публикации благопри-ятствовал политический момент - стояла так называемая "бериевская оттепель".
Потом пришла следующая "оттепель", и записные книжки - в несколько расширенном составе - вышли дважды: в 1957-м и 1961-м.
Наконец, в 2000-м появилась книга, на обложке которой рядом с названием многообещающе значилось: "Первое пол-ное издание".
"Первое полное издание", подготовленное дочерью автора, это шестисотстраничный том, более, чем в 32 печатных листа. Вычтем из них 5 листов, которые приходятся на аппарат - комментарии и указатели, - и сравним с изданиями предшествующими, не комментированными. Получится, что нынешнее "полное" объемом публикуемых текстов превышает издание 1957 года (6 печ. л.) в четыре с половиной раза, а 1939-го (4,5 печ. л.), соответственно, в шесть раз! Соотношение с подборкой, данной в пятитомнике 1961 го-да, примерно того же порядка.
Чем обеспечена такая чрезвычайная прибавка? Из чего она возникла?
Новопубликуемые записи в книге не помечены, не выделены среди прочих (к сожалению). Иные из них замечательны: "Что вы смотрите на меня глазами газели, которой овладел беспартийный козел"; "Девочки в гимназии на вопрос „Чем занимается ваш папа?" - всегда отвечали: „Онанизмом". Было модно отвечать именно так"; "Если эти дома нельзя назвать публичными, то все-таки какая-то публичноватость в них есть" (судя по соседствующим записям - о домах отдыха). Причины, по которым эти фразы не находили места в советских изданиях, в общем понятны, хотя цензура бывала здесь не вполне последовательна - в публикации 1961 года есть пассаж, тематически смежный с приведенным: "„В конце концов, я тоже человек, - закричал он, появляясь в окне. - Что это? Дом отдыха или…" Он не окончил, так как сознавал сам, что это давно уже не дом отдыха, а это самое „или" и есть". Может быть, здесь смягчающим для цензуры обстоятельством парадоксально послужила эвфемистичность выражения, комизм как раз обостряющая.
Но блестящих новинок (большая часть которых в по-следние годы уже цитировалась исследователями) в книге немного, и произвести решительное изменение объема их появление практически не могло. В ощутимом количестве добавились записи пробные, эскизные, обретавшие, вероятно, какой-то смысл в подразумеваемом автором контексте, от нас скрытом. Регулярно попадаются повторы - буквальные или в близких вариантах, возникавшие обыкновенно в силу того, что Ильф, начиная новую книжку, переносил туда неиспользованные наброски из старой. Например, на странице 222 воспроизведена заготовка к знаменитой реплике Остапа Бендера (использованная, кроме того, Ильфом в фельетоне "Для моего сердца"): "Мне не нужна вечная игла для примуса. Я не собираюсь жить вечно". Через пять страниц читаем: "Ему не нужна была вечная иголка для примуса. Он не собирался жить вечно". В прежних изданиях второй вариант не печатался.
Поскольку в новом издании были последовательно раскрыты фамилии упоминаемых лиц, раньше сокращавшиеся до инициала или вовсе купировавшиеся, пространство книги сделалось многолюдным. В поле зрения автора сфокусировались, например, среди прочих фигуры братьев Тур, Утесова, кинорежиссеров Александрова, Петрова, Экка, предстающие в освещении не всегда для них благоприятном. Но, понятно, не эти включения расширили текст в несколько раз.
Ценным пополнением и настоящим укра-шением книги оказалась впервые напечатанная, причем факсимильно, тетрадь "Зеленый мыс" - не столько записная книжка, сколько курортное развлечение, альбомчик с талантливыми ильфовскими рисунками, коллажами и фотографиями, снабженными смешными подписями.
Заметное увеличение объема дали полностью воспроизведенные ильфовские дневники зарубежных поездок - европейской (1933-1934) и американской (1935-1936), - действительно интересные. Среди итальянских записей теперь можно увидеть колоритные изображения фашизированного быта страны, подчиненного идеологическим ритуалам и напитанного пропагандой: "Выставка. Выцветшая кровь на рубашке. Платок окровавленный и голубая лента, простреленная Муссолини во время покушен-ия. Захваченные знамена, значки, поломанное древко знамени, пробитый пулей партийный билет…" Все это зафиксировано вне оценок, но какого рода ассоциации могли тут у автора возникнуть, предположить нетрудно.
Довольно много места занимают в книге дневники корреспондентских командировок Ильфа - в Среднюю Азию (1925) и в Белоруссию на военные маневры (1931). Лучшие их фрагменты раньше публиковались.
Напечатаны также конспекты выступлений производственников на всякого рода собраниях и заседаниях - рутинная работа, выполнявшаяся Ильфом по заданию "Гудка". Читать это не очень увлекательно.
Наконец, есть вещи, вовсе для чтения не пригодные: идущие длинными столбцами номера телефонов; фотографические таблицы: экспозиция, диафрагма, расстояние; перечни названий опубликованных фельетонов; подсчеты денежных долгов; сделанные для памяти списки вещей, которые надо купить за границей; пароходное расписание; график показаний термометра, записывавшихся во время последней болезни Ильфа. Такого рода технические записи в сумме дают, а вернее, забирают приблизительно 70 страниц мелким шрифтом - больше одной десятой объема книги.
Обсуждать правомерность публикации того или другого фрагмента записных книжек смысла не имеет - коль скоро в основу положен принцип исчерпывающей полноты. Что же касается самого этого принципа, то его применение резко трансформировало весь строй книги и образ ее автора. В пресловутую "лабораторию сатирика" (или, если угодно, в салон непрерывно каламбурящего "испытанного остряка", каким мог бы показаться Ильф по публикациям выборочным) вошел шум времени, влетел сор жизни.
Прямым продолжением этих достоинств оказался недостаток решительный: книгу стало очень неудобно читать. Изумительные ильфовские речения тонут и пропадают в море случайного и незначительного сопутствующего материа-ла. Был ли здесь уместен столь кропотливый публикаторский академизм, превращающий любимый несколькими поколениями читателей легкий текст в некое специальное издание, которое хочется - по аналогии с уникальным пушкиноведческим сборником - назвать "Рукою Ильфа"?
Однако, если издание в какой-то мере ориентировалось на научные образцы подачи материала, этому должно было, казалось бы, соответствовать справочное оснащение книги. Здесь не так. Александра Ильинична Ильф взяла в своих комментариях тон намеренно любитель-ский, непринужденно-семейный, и порой он оказывается единственно уместным. Когда речь идет о мелких подробностях быта, известных только ей одной, комментарий превращается в трогательный микромемуар. "Отрез серо-шинельного сукна. Теперь я сплю под ним, как фельдмаршал", - записывает Ильф, а дочь поясняет: "Я хорошо помню этот отрез - жесткий, колючий. На нем гладили, покрыв простынкой". Она не претендует на безмерную широту эрудиции и смело ставит: "вероятно", "не исключено", "по всей видимости". Она пишет: "где-то прочитала (или кто-то сказал мне)…" Или просто: "Трудно сказать, почему Ильф сделал эту запись".
Иногда степень непритязательности комментария переходит, правда, некий критический предел. К ироническому ильфовскому определению "Великий болгарский писатель Ю. Олеша" дается пояснение слишком уж простодушное: "Олеша был поляком". А лаконичный парадокс Ильфа "Толстовец-людоед" сопровождает столь же лапидарная справка: "Толстовство предполагает вегетарианство" - как будто мясоядение как таковое неизбежно ведет к пожиранию себе подобных.
Порою Александра Ильинична, не затрудняя себя изобретением новых формулировок, обращается к авторитетным источникам, вроде Большой Советской Энциклопедии. В таких случаях объективистский стиль комментария оказывается резко диссонирующим с приватным тоном других, не говоря уже о смысловой стороне дела. "Приап домов отдыха, - язвит Ильф, развивая уже отмеченную нами тему. - Я встретил его зимой. Он был в дорогой шубе и шапке из меха черной пантеры". Комментатор же, не обращая внимания на локальный контекст, аккуратно делает выписку: "Культ Приапа как бога плодородия получил широкое распространение в греко-римском мире с V в. до н. э.". Словосочетание "Тоскующий содомит" сопровождается комментарием излишне, пожалуй, экспрессивным и сочиненным, конечно, задолго до упразд-нения пресловутой статьи 121 УК РСФСР: "Содомит - житель библейского Содома, погрязший в разврате, мужеложец". К следующей записи Ильфа - "Чины. Монумент, истукан, статуя, изваяние" - пояснение дано слишком ограничительное: "Виды так называемой садовой скульптуры". Почему "виды", и почему именно "садовой"?
Не всегда удачны конъектуры. В вопросе "Сколько сотрудник. белогв. ОСВАГА сотрудничали в вашем журнале?" второе сокращение должно, конечно, читаться как "белогвардейского", а не "белогвардейцев". Другое сомнительное чтение возникает в связи с той же материей: "Вечер бел. (белоэмигрантской?) песни. Все, что эмиграция увезла с собой". Понятно, что эта самая "песня" в момент вы-воза не могла быть "белоэмигрантской", но только белогвардейской.
"Это была именно прогулка с отцом: я шла с ним, вслед за ним все эти двенадцать лет", - пишет Александра Ильинична в своем очень хорошем лирическом преди-словии, замечая, что она "не литературовед, не текстолог, не архивист" и что у нее "не было идеи создать сугубо научные комментарии". "Сугубо научными" комментарии в самом деле не получились, но все же за двенадцать лет работы с дорогим для составителя и для всех нас материалом можно было попытаться сделать чуть больше. Ведь нетрудно указать, что подпись "Пселдонимов" взята Ильфом из "Скверного анекдота" Достоевского. Что задуманный автором сюжет "Калоши счастья" ориентирован на одноименную сказку Андерсена. Что строка "Заводь спит. Молчит вода зеркальная" процитирована из бальмонтовского "Лебедя", а рекламное двустишие "Все курильщики всегда и везде / Отдают предпочтение "Красной звезде" (кстати, выписанное Ильфом дважды) принадлежит Маяковскому. Можно было догадаться, что каламбурная переделка названия крыловской басни - "Мардофей и Стриказей" - заключает в себе аллюзию на Мардохея, из Книги Эсфирь, спасителя иудеев от гонений Артаксерксова вельможи Амана. Можно было хотя бы удивиться: с какой стати Ильф внес в записную книжку словосочетание с древним аористом, да еще без "ера" после согласного, - "Внимах ужасам" - и допустить, что, возможно, это цитата из Некрасова, "Внимая ужасам войны…", тем более, что рядом там записана другая хрестоматийная некрасовская строка: "Выдь на Волгу, чей стон раздается…"
Будь у рецензента не двенадцать лет, но хотя бы двенадцать недель в свободном распоряжении, он непременно постарался бы дознаться, у кого Ильф нашел эти столь похожие по ритму и пафосу на Некрасова строчки: "Даром ничто не дается" и "Жертв искупительных просит". И четверостишие, выдержанное в тех же трехстопных "некрасовских" дактилях:
Гордая прелесть осанки
Страстная нега очей
Все это есть у испанки
Дочери южных ночей.

А заодно бы уж выяснил, кто автор другого двустишия, стилистически тяготеющего к началу ХХ века: "Босая, средь холмов умбрийских, / Она проходит, Дама-Нищета".
Что же касается частушки, записанной в книжку 1927 года и являющейся, так сказать, новообретенной жемчужиной "первого полного издания", -
Как у наших у ворот
У нашей калитки
Удавился коммунист
На суровой нитке -

то тут искать автора не нужно, это фольклор. Хотя кто знает?
ЛЕОНИД ДУБШАН

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


www.reklama.ru. The Banner Network.

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1