НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 4

Андрей Дмитриев

Закрытая книга

М.: Вагриус, 2000. 300 с. Тираж 5000 экз.

Иван Петрович уже умер?!
Помилуйте, другие мыслители объявили, что недавно наконец-то издох постмодернизм.
И те и другие, наверно, давно читали Тынянова. "Ли-тература идет многими путями одновременно - и одновременно завязываются многие узлы. Она не поезд, который приходит на место назначения. Критик же - не начальник станции. Много заказов было сделано русской литературе. Но заказывать ей бесполезно: ей закажут Индию, а она откроет Америку" ("Литературное сегодня", 1924).
Андрей Дмитриев пишет так, будто не знает о том, что нынче в моде. Его прозу можно представить в семидесятых годах, по соседству с городскими повестями Трифонова или рассказами о чудиках Шукшина, и даже в контексте двадцатых по соседству с автором, о котором чуть позже. Тем не менее она написана сегодня и об историческом сегодня.
Миметическая литература (если кому-то не нравится тер-мин "реализм") - одна из вечных литературных станций.
В книге "Закрытая книга" - заглавный роман и две повести ("Поворот реки" и "Воскобоев и Елизавета"). Повести довольно давние, уже входившие в другой дмитриевский сборник, прочитанные и отрецензированные. Роман свежий, только что напечатанный в "Знамени" (1999, № 4), попавший в букеровский список и теперь появившийся в уже не черной, а серой серии "Вагриуса". О нем и пойдет речь.
В первых газетных отзывах роман Дмитриева уже успели объявить последней книгой века. Или - в пику почитателям - задвинуть на дальнюю литературную полку (нашего Пелевина читают, а вашего Дмитриева - увы…).
Но даже почитатели, кажется, двинулись по неверному пути. Поймав наживку заглавия ("Закрытая книга" - "Открытая книга" В. Каверина), клюнув на очевидные литературные аллюзии, записали роман по ведомству филологической прозы. Жанр почтенный, но в данном случае оказывающийся в подчиненном положении.
Кажется, эта закрытая книга открывается другим ключом. Дмитриев пишет свое "Дело Артамоновых" или "Будденброки" - только раза в три короче и не в линейной, а в ассоциативно-рваной композиционной манере. Или "Сто лет одиночества" - но без маркесовского метафорического буйства.
"Закрытая книга" - семейная сага, история трех поколений одной семьи на фоне последнего столетия нашей "большой" истории.
"История над нами пронеслась…"
В книге, кажется, ни разу не упомянуты Ленин с Брежневым. Но все перипетии века отзываются в жизни маленького города на северо-западе России, больше всего по прототипическим наводкам похожего на Псков (хотя Псков тут фигурирует под своим именем).
Четкие хронологические вехи расставлены по всей книге. Первое поколение семьи - родом из девяностых, по-следнее поколение оттуда. В. В. (в романе он существует только под инициалами) всю жизнь проработал в городе учителем географии. Тем не менее он - человек из легенды.
Он "великий педагог". Он, как дома, существует в городской истории, открывая людям их собственное прошлое: "Он вел нас по городу, как крысолов, посвистывая в дудочку своих воспоминаний, и мелодия его была мажорной". Он оставил городу главную достопримечательность - Музей природы края. А еще он был одноклассником всемирных знаменитостей - филолога Плетнева, писателя Свищева и других (филологический пласт книги свободно компонуется из биографий Тынянова, Шкловского, Якобсона, Каверина). Так что и сам он "великий В. В., проживший, слава Богу, не великую - просто очень большую и достойную жизнь".
Он умирает в семьдесят четвертом в лучшей городской больнице, как Одиссей, пространством и временем полный, с достоинством прошедший свой отрезок пути. "Жизнь, о которой он не жалеет и за которую он благодарен, жизнь, в которой было много чего и всего было в меру: в ту меру радости, чтобы не сделаться идиотом, в ту меру горя, чтобы не разрушиться от горя, в ту меру страха, чтобы, и боясь, не скурвиться, в ту меру успеха, что-бы не наделать глупостей, жизнь не стыдная, говорят, исполненная пользы, а значит, и впрямь полезная, не затерявшаяся в копошении других жизней, милая, бесконечно милая и долгая, очень уж долгая жизнь - вся эта его жизнь, думать о которой ему наскучило прежде, чем надоело ее доживать".
С его единственным сыном Серафимом (год рождения 1932) все оказывается намного сложнее. Мальчик из голодных предвоенных и военных лет, блестящий ленин-градский студент, он вдруг срывает тормоза: "На втором году обучения он захотел себя убить. Соседи по общежитию на Мытне с трудом отобрали у него утюг, которым он пытался расколоть себе голову. Отоспавшись после уколов и перевязки, он пожаловался врачу на некую несуразицу. Довольно точно, по его словам, представляя себе в общих чертах Вселенную, довольно полно воображая ее размеры и весь ее подвижный облик, он, Серафим, оказался не в силах почувствовать масштаб и создать в себе образ нашей Галактики, а ведь она, как известно, много меньше Вселенной. Эта вот чувственная несуразица сильно утомила Серафима. Понимание того, сколь ничтожны, причем навсегда ничтожны, наши количественные знания о космосе, привело его к выводу о заведомой невозможности всяческого качественного знания, и поскольку оно, как он выразился в палате на Пряжке, - нас унижающий обман, жить не имеет смысла".
Органическое чувство меры у отца превращается у сына в страх безмерности. "Гуляя по Васильевскому острову или по Охте поздними вечерами, он смотрит под ноги не потому, что боится упасть в яму, а потому, что боится посмотреть на небо и увидеть там бездну".
Он возвращается в родной город, тянет лямку скромного провинциального преподавателя, с трудом вымучившего диссертацию "Некоторые особенности методики преподавания математических дисциплин в высших и средних специальных учебных заведениях". Единственное существенное событие его жизни - утопическая статья в городской газете о превращении севера России в "государственный нечерноземный парк", после которой его допрашивает бывший одноклассник, ставший кагэбэшником. После этого он вылетает из института и с репутацией по-лусумасшедшего оказывается лектором в городском планетарии - "всего лишь чудаковатый и всеми почитаемый как сын своего отца сорокачетырехлетний законченный неудачник".
Внук В. В., Иона, родом из конца пятидесятых. Потерявший при рождении мать, воспитанный дедом, он не за-глядывается на звезды: становится дегустатором сыра на городском молокозаводе. В начале девяностых он, кажется, ловит ветер времени: возвещает городу и миру о возрождении прадедовской сыродельни, втягивает в свое дело всех городских чиновников, собирает громадные деньги. Этот сыр оказывается, однако, в мышеловке. Пирамида рушится, с тонущего корабля, как крысы, разбегаются компаньоны, ухватывая свои куски, Иона же вместе с женой пускается в бега.
А на оставшейся от всех прожектов ржавой барже подставляет себя под пули ищущих неисправного должника бандитов его отец, выдавая себя за исчезнувшего сына.
В фокусе романа и четвертый, может быть главный, персонаж. Неназванный ровесник Ионы, ставший моряком - капитаном под влиянием "Навигаторов" Свищева (прозрачный намек на каверинских "Двух капитанов"), потерявший ушедшую к Ионе любимую девушку (моряк в новые времена проигрывает ловкачу-сыроделу), он сидит на арестованном за долги в Гамбурге судне и сочиняет книгу, которую мы читаем. "Литературная карьера меня не занимает; она мне давно ни к чему. Эти записи не в счет: ими я пытаюсь убить время прежде, чем оно убьет меня".
Дмитриева уже мягко упрекали в безыдейности. "Дмитриев создал прозу без выводов, роман без акцентов, где все происходит как-то по касательной к возможной смысловой логике и любое высказывание выглядит случайным, - диагностирует анонимный рецензент - обозреватель "Континента". - Это мастер тонких, акварельных картин, фиксатор полуоформившихся движений мысли, потаенных струений, колебательных подвижек души. Однако это не главные для романа умения. Мы ищем в романе полноту сообщения о человеческом бытии, отчет о встрече человека и истории, человека и Бога".
В романе (еще раз вспомню Тынянова-Плетнева) мы ищем разное. Про встречу человека и Бога напишут (и пишут) другие. А истории в этой тонкой акварельной картине больше, чем в тех натужно-масштабных или ернических полотнах, где Сталин или Горбачев упоминаются через страницу.
Дмитриев пишет другую историю, историю повседневности, в которой его персонажи являются не агентами, а пациентами. Он не осуждает, не претендует на абсолютное понимание. Он, скорее, входит в положение, ловит в сети слов уходящее время.
Любимый его прием - перечисление, перечень, каталог. Предметов, книг, людей, ситуаций, созвездий…
"Идет за Волопасом над моей головой созвездие Гончие Псы, бредет за ними Большая Медведица, за нею крадется Рысь, пятится Рак…"
"…Читали вслух все, что помнили из когда-либо опубликованного, из неопубликованного никогда, из сожженного и не сожженного: про глупое счастье, про перчатку с левой руки, про черную шаль, про черного человека, про дядю самых честных правил, про озеро Чад, про Брамса, про ветреную Гебу, про ножку, про шубу, про жеребенка, про упор насильственной земли…"
"…Нетерпеливо шагает мимо деревянных одноэтажных и двухэтажных домов с мезонинчиками, геранями и алоэ в желтых окнах, мимо дровяных сараев и сонно мурлыкающих голубятен, мимо мазанных известью покатых помоек, мимо оттаявших по весне и тут же запахших прошлогодними кошками детских песочниц, мимо беседок, качелей, дощатых столиков для домино и прочей дребедени…"
Память рассказчика, как прожектор, выхватывает из прошлого детали, значительные уже тем, что они ушли, умерли, исчезли. Видимые издалека, они становятся историческими знаками, метками времени. "Память всякого детства и юности - прииск". "Седьмое августа семьдесят четвертого года, салажонок. И двадцать ноль-ноль по-мест-ному… Запомни этот день и час: ты впервые выходишь в море". "Память, вперед - в январь восемнадцатого года, на промерзшую, провонявшую горелой кониной петроградскую Сенную".
Как у Маркеса со льда, роман начинается со сцены, где мальчик видит, как взрывают лед на реке. После того как последняя страница в жизни семьи закрыта (Серафим гибнет, Иона исчезает), рассказчик оказывается в немецкой рождественской толпе и вспоминает тот лед. "Не твои это дети, да и где оно, твое тепло… Вино остывает в руках; пора в порт, на корабль. Пора закрывать эту книгу, в которой нету никакого вымысла, почти все домысел и все - правда. Пора и домой, но домой пока нет дороги. Когда еще попаду я туда, где до сих пор взрывают лед на реке у опор железнодорожного моста и бьют крыльями разнообразные птицы над заповедным островом Качай".
А еще раньше, в середине романа, отмечая сорокалетие, он придумывает себе старость, собираясь дожить до восьмидесяти. "Я так и не сумел, а честнее будет сказать, не рискнул определить, где находится письменный стол, за которым сижу я, одинокий старик, неизвестно как переживший эти первые десятилетия нового века, этой новой, неведомой веры и неизвестно для кого пишущий давно забытую всеми историю старого учителя географии".
Действие обрывается в девяносто седьмом году, в историческом и литературном сегодня. Первые десятилетия нового века еще впереди. Книга закрыта, чтобы была начата новая. О дороге к дому? О бездорожье?
ИГОРЬ СУХИХ

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


www.reklama.ru. The Banner Network.

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1