|
|||||||
НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 6 | |||||||
М.: Подкова; Иностранка, 2000. 384 с. Тираж 10 000 экз.
КЫСЬ, БРЫСЬ, РЫСЬ, РУСЬ, КИС, КЫШЬ! Татьяна Толстая удачно придумала это слово; соединила ласково-подзывательное: кис-кис, резко-отпугивательное: кышшш! и присовокупила к этим древним словам хищную рысь и брезгливое — брысь! (Где-то подале, подале замаячила старая Русь, мечта славянофилов и почвенников.) Получилась странная хищница из породы кошачьих: нежная как кис-кис, мерзкая как кышь, хищная как рысь и стремительная как брысь, ну и русская, разумеется, как Русь. Не менее значимо и имя главного героя — Бенедикт. “Благое слово” — так надо понимать, чем и подчеркнута опасная логоцентричность русской культуры. Означенная логоцентричность не спасает главного героя от душегубства, скорее — наоборот — душегубству способствует. Татьяна Толстая задалась в полной мере амбициозной задачей — изобразить “народное подсознательное”, изобразить не русь, но кысь! Салтыков-Щедрин вспоминается во время чтения этой книжки так же часто, как и Оруэлл. Жестокая щедринская издевка, пожалуй, ближе Татьяне Толстой, чем сентиментальность Оруэлла. Жуткий послеатомный (послевзрывной) мир, мир уродов-мутантов, филоновских монстров описан сусальным, не сказовым даже, а каким-то сказочным, что ли, слогом. Стилистическая издевка здесь соединена с издевкой идеологической. Татьяна Толстая описывает шовинистическую, ксенофобскую мечту — вот он, чаемый ксенофобами “русский мир”, замкнутый со всех сторон, избяной, снежный сказочный остров во главе с народным вождем — Федором Кузьмичем или там Кудеяр-Кудеярычем. Эта мечта (настаивает Татьяна Толстая) может осуществиться только в результате вселенской всемирной катастрофы, только после ВЗРЫВА может всплыть обломок-остров, какой-нибудь Федор-Кузмичск или там Кудеяр-Кудеяровск. Впрочем, взрыв — метафора любого катаклизма, срывающего поверхностный слой культуры, разрушающего скрепы цивилизации. Взрыв может быть и атомным взрывом и взрывом социальным — революцией. Разоблачение славянофильской мечты о русском XVII веке, издевательство над “избяным” раем соединено у Татьяны Толстой с попыткой понять “утопию” как осуществление народного “подсознательного”, изобразить революцию и постреволюцию как торжество национального “подсознания”. XX век отверг Марксов образ революций — локомотивов историй. Для XX века и его социальных потрясений больше подойдет мысль русского фрейдиста Осипова о революции как о срывании сдерживающего покрова “сверх-Я” с кошмарного подавленного “Оно”. Ленин был прав, когда называл революции “праздником угнетенных и эксплуатируемых”. Он просто не знал, что этот праздник называется “карнавалом” или “сатурналией”. Он не читал Бахтина. Праздник — жуток? Праздник — жесток? А что вы хотите от карнавала, от сатурналии? Не детский утренник… “…В поскакалочки игра хорошая, веселая. <…> Свечки потушить, чтоб темно было, сесть-встать, где попало, одному на печку забраться. Сидит он там, сидит, да ка-а-к прыгнет с криком громким, зычным! Ежели на кого из гостей попадет, дак непременно повалит, ушибет, али сустав вывихнет, али еще как пристукнет. Ежели мимо — дак сам расшибется <…> Вопли, крик, смех — право, уписаешься, такая игра чудесная.” — Татьяна Толстая берется изобразить то жестокое, веселое, вечное, почти доисторическое, на основе которого вырастает и город Глупов, и город Градов. Вот оно — вечное, неумирающее, каменное, кошмарное… Вы собираетесь восхищаться этим, поскольку оно вечное? — словно бы спрашивает Татьяна Толстая.— Но прекрасно и достойно восхищения — не вечное, а хрупкое и слабое, то, что может быть уничтожено взрывом. Страх перед вечным неизжитым XVII веком в мире русского человека — вот лейтмотив романа Татьяны Толстой. Я бы даже рискнул так сформулировать: страх перед недосостоявшимся в России средневековьем, перед средневековьем, которое Россия не прожила, не пережила как следует и которое (поэтому) латентно, вечно существует в русском мире. “Мы не зажжем костров инквизиции, зато у нас целое тюремное ведомство” — такой вот розановский “опавший листочек” мне вспомнился, когда я читал жутковатое произведение Татьяны Толстой. Судя по доносящимся слухам, колорит нового фильма Алексея Германа “Трудно быть богом” будет подобного рода. Говённо-кровавое средневековье. Вообще германовский гиньоль (кукольная комедия с ужасами), по всей видимости, сильно повлиял на создательницу “Кыси”. Едва лишь главный герой романа, Бенедикт, бодро поскрипывая валенками по свежему снежку, потопал на работу мимо всевозможных послеатомных ужасов, ставших привычным бытом; едва лишь все эти кошмары оказались подсвечены псевдорусской идиллией (снежок, рассвет, дымок из труб), как тотчас же перед глазами встает издевательская жестокая сцена из “Хрусталёв, машину!” — изнасилованный человек голой раздолбанной задницей садится в сугроб на фоне трогательной (со снежком, березками, талой водой и предрассветным туманом) российской природы… Есть нечто общее и в мелодраматическом “Утомленные солнцем”, и в гиньольном “Хрусталёв, машину!”, и в фантастическом “Кысь” — это общее, повторюсь, страх перед высвободившимся народным, национальным подсознательным. Когда Тынянов спрашивал у Эренбурга после его рассказов о нацистской Германии: “Может быть, в Германии произошла какая-нибудь отвратительного вида революция?”— он и не подозревал, что очень скоро его парадокс станет трюизмом. “Позвольте? А разве бывают революции прекрасного вида?” Когда Томас Манн называл нацистское движение “революцией потных ног”, он и не подозревал, что очень скоро его оксюморон будет восприниматься как тавтология. “Не все ли равно, — пожмет плечами кто-нибудь, — грязные ноги санкюлота или потные ноги штурмовика?” Для Томаса Манна не все равно, а для Татьяны Толстой — все равно. Для нее все аргументы сторонников высвобождения народного “Оно” — не более чем софизмы. Бунт для нее равен атомному взрыву. Мутации радиационные уравнены ею с “мутациями социальными”. Ненависть Булгакова к “недочеловеку” Шарикову ей понятнее, приемлемее для нее, чем платоновская попытка изобразить очеловечивание тех, кого социальные условия загнали в “нечеловеческое”. |
|||||||
|