НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 6

КИРИЛЛ КОБРИН
Описания и рассуждения (книга эссе)

Публикация и комментарии С. А. Нуриджановой. [СПб....] Издательство С.-Петербургского университета, 1999. 148 с. + 32 с. илл. Тираж 500 экз. (Библиотека журнала «Новый Часовой»)

Что такое история как таковая, объяснять незачем, так как это каждому должно быть известно с молоком матери.
Всемирная история, обработанная «Сатириконом»
В августе 2000 года в издательстве «Дом интеллектуальной книги» вышел новый сборник эссе Кирилла Кобрина, историка, специализирующегося в средневековой истории Уэльса, однако более известного благодаря своей журналистской и литературной деятельности. «Описания и рассуждения» — четвертая книга К. Кобрина (первые три... «Подлинные приключения на вымышленных территориях» (в соавторстве с В. Хазиным), «Профили и ситуации» и «От «Мабиногион» к «Психологии искусства»«), хотя учитывая его энергию и количество вещей, достойных, с точки зрения автора, стать предметами его описаний и рассуждений, порядковый номер этой книги уже мог устареть.
Теперь о предмете (точнее, предметах) и о методе книги. «Книга начинается текстом о «словах и вещах» и истории (с маленькой буквы, о моей личной истории), а заканчивается текстом о «душе» и об Истории (с большой буквы)». В этом авторском метаописании заключены и «что» и «как» этой книги. Она об истории и Истории и о том, как осуществляется переход от маленькой буквы к большой и от единственного числа к множественному, то есть о грамматике этого перехода. Это движение осуществляется не только через композицию книги, начинающейся с автобиографического эссе ««Слова» и «вещи» позднесоветского детства», а заканчивающейся «Историей души в избранных сюжетах (от Тацита до Фомы Аквинского)». Вписыванию своей истории в истории чужие посвящены на самом деле абсолютно все эссе «Описаний и рассуждений». О чем бы ни шла речь... о книге А. де Кюстина и о судьбе славянофильства, о Л. Выготском и утопических проектах начала XX века, о футболе или о Б. Парамонове, — это именно избранные сюжеты, сюжеты, избранные и собранные автором. Собственно, без автора и без произведенных им риторических процедур (но о них чуть позже) не было бы ни самих сюжетов, ни историй, о которых в них говорится. «Описания и рассуждения» — книга профессионального историка, который постоянно подчеркивает, что выступает по отношению к вещам, о которых пишет, как неспециалист. Это — выбранная сознательно позиция профессионального неспециалиста (не путать с дилетантом). Во-первых, с ее помощью заранее отводятся возможные ученые упреки в тенденциозном подборе фактов, вкусовой ангажированности и поверхностности выводов (с точки зрения «серьезной» науки, неожиданность и парадоксальность сопоставлений часто трактуется именно как поверхностность). Но не это главное. Главное в этой позиции неспециалиста — попытка перейти и тем самым обнаружить и подчеркнуть границу между своим и чужим, между созданием своего и чтением чужих текстов (своего контекста). Заинтересованная субъективность неспециалиста — способ, с помощью которого автор отпечатывается в описываемой им Истории, отражая тем самым и свою собственную историю. Это не только демаркация границы, но и установление более мягких правил въезда и выезда.
Какова же риторика, с помощью которой возникают сюжеты «Описаний и рассуждений»? Кобрин в первом же эссе перечисляет (с кивком в сторону М. Фуко) отношения, в которые в его подростковом сознании вступали «слова» и «вещи». «Это были категории «пригнанности», «соперничества», «аналогии» и «симпатии»«. Но все же важнейшим из тропов для Кобрина является метонимия, через которую могут быть описаны все вышеперечисленные категории. Именно метонимическому соседству слов и вещей — исторических лиц, персонажей, событий и книг — обязаны своим возникновением представленные в его эссе истории. Так, например, соседство могил на Дублинском кладбище, принадлежащих ирландскому патриоту О’Коннелу, русскому эмигранту Печерину (не Григорию Александровичу, а Владимиру Сергеевичу) и Дигнаму (герою «Улисса»), позволяет прочертить движение от «человека церкви» (характерного для доиндустриального общества) к «человеку нации» (индустриальное общество) и далее — к «человеку мира» (постиндустриальное общество). То, что на весну одного 1998 года выпало два юбилея — сто пятьдесят лет «Манифесту коммунистической партии» и восемьдесят лет «Закату Европы», — дает возможность для разговора о смене доминант европейской мысли, произошедшей за те семьдесят лет, что разделяют пророчества Маркса и Шпенглера. Или... что явилось импульсом для сопоставления Розанова и Витгенштейна («Василий Васильевич/Людвиг»)? — да то, что они снятся автору, причем снятся вместе... «В последнее время две фигуры тревожат мои сны… Оба персонажа порядком надоели мне и, чтобы расправиться с ними, я пишу этот текст». Это та же логика метонимии, которая возникает между книгами, оказавшимися рядом на одной полке. А наводить порядок в своей домашней библиотеке, распихивая книги по шкафам и стеллажам, и есть, пожалуй, самый увлекательный способ писать свою историю мира. Сочетания могут возникать самые причудливые, особенно если учесть, что руководствоваться приходится не только рубрикацией по отраслям знаний, хронологии или авторству, но и соображениями личного, бытового характера. Жилищные условия практически любого советского/постсоветского интеллектуала, далекие от ленинской формулы «n+1», диктуют свои условия, заставляющие учитывать также и фактор «пригнанности», позволяющий использовать единицу площади с максимальным КПД. Посредством этих случайностей и необходимостей собственная биография и вплетается в большую Историю, разместившуюся на книжной полке. Именно такую, свою большую Историю воссоздает Кобрин в своей эссеистике. Это история, в которой граница между «объективной» реальностью и фиктивным миром прочитанного делается прозрачной за счет симпатической связи, возникающей между книгами, их авторами и читателями. Это история, в которой нет места анахронизму... поэтому-то Блаженный Августин и может «восклицать с розановской интонацией» (тем более что по части блажи Розанов даст фору кому угодно). Кобрин цитирует Борхеса, который цитирует Карлейля, хотя в принципе могло бы быть наоборот... Карлейль ссылается на Борхеса или даже напрямую апеллирует к Кобрину, так сказать «как историк к историку».
У Кобрина много любимых авторов, на которых он часто ссылается... Борхес, Розанов, Джойс, Честертон, Витгенштейн… Но есть среди них один, который не просто лидирует в кобринском индексе цитируемости и является непосредственным героем двух эссе — «Попытка интерпретации» и «Почти все боятся вольных каменщиков», но и постоянно присутствует как некий внутренний собеседник, как необходимый автору горизонт понимания. Это А. М. Пятигорский. Наверное, было бы преувеличением сказать, что необходимым условием понимания «Описаний» является знакомство, по крайней мере, с двумя романами Пятигорского («Философия одного переулка» и «Вспомнишь странного человека…»), не говоря уже о его философских работах (особенно статьях по философии литературы); но то, что их («Описаний») чтение при этом условии будет более насыщенным и продуктивным, — очевидно.
Вот один пример такого «перекрестного» чтения. (Пример, возможно, не предумышленный самим автором, что совершенно не меняет дела, особенно учитывая им же избранную стратегию «контрабандного» обмена смыслами между текстом и контекстом.) Сразу после эссе «Почти все боятся вольных каменщиков», посвященного вышедшей в Англии книге Пятигорского «Who’s Afraid of Freemasons? The Phenomenon of Freemasonry», помещен крохотный текст с объемным названием — «О пьянстве». С одной стороны, соседство этих эссе легко объясняется тем, что заканчивается текст о масонах констатацией разницы между просто «попиванием кларета и портвейна… и попиванием того же кларета и портвейна на масонском обеде». Но простым рефреном дело не ограничивается. В эссе «О пьянстве» говорится о свободе и о выборе, с которым она сопряжена, об ответственности за свой выбор и, наконец, о пьянстве, которое есть «обморок сознания», освобождающий нас от первого, второго и третьего. «Значит, мы пьем, чтобы на время ослепнуть», — отвечает Кобрин на извечный утренний вопрос... «Господи, ну зачем я вчера так…?». В романе Пятигорского «Вспомнишь странного человека…» также есть рассуждение на данную тему. «Но почему же все-таки нам так необходимо встречаться — за водкой, коньяком или чем угодно — и опять говорить о нас самих?.. Да чтобы «душу отвести», а именно отвести ее от истории, истории вообще, твоей собственной и той, в которую ты попал и из которой… тебе едва ли выпутаться». Так возникает параллелизм, подключающий к эссе новые смыслы. Где протекает травматический опыт человека, связанный со свободой, выбором и ответственностью? — в истории. Этому полностью и посвящен роман Пятигорского. Написание романа оказывается одновременно и единственным способом репрезентировать историю и возможностью ее пережить (в обоих значениях... «обрести опыт» и «остаться в живых после того, как она закончится»). Для феноменолога таким жанром переживания истории является роман, для историка — сборник эссе. Рассказывание чужих историй для того, чтобы выпасть из своей (и при этом ее понять, потому что понять, находясь внутри, — невозможно), — это своеобразный Ритуал, обладающий кроме эвристического еще и терапевтическим значением. Совершая ритуал (находясь на собрании масонской ложи или за письменным столом), человек попадает в зону абсолютной свободы (произойти может все, что угодно) и столь же абсолютной предопределенности (произойдет только то, что должно произойти), что совершенно опрокидывает проблему выбора и ответственности. Кстати, о ритуале говорится и в последней главе книги Пятигорского «Who’s Afraid of Freemasons?» (соответственно и на последних страницах эссе Кобрина «Почти все боятся…») и в романе «Вспомнишь странного человека…», в котором главный герой — масон пытается спастись от истории через написание романа. Таким образом, соседство (опять метонимия!) двух текстов Кобрина создает новое смысловое пространство, втягивающее в себя и роман Пятигорского. В результате такого бриколажа фигуры пьющего человека, масона и литератора совпадают друг с другом, оказываясь в роли ницшевских часовых, часовых истории. Сочинительство (так же как и пьянство), возможно, и не освобождает полностью от необходимости выбора, но зато значительно снижает степень ответственности.
И последнее. Совершенно необходимо сказать об иронии автора, которая является для него одним из основных modus operandi, позволяющих приблизиться к предмету на интимное расстояние и одновременно сохранить дистанцию, необходимую для того, чтобы мысль с этим предметом не совпадала, то есть остраняла его, высвечивая с таких сторон, которые остаются недоступными и здравому смыслу и академической учености, в равной степени лишенных чувства юмора. Поскольку о чужом юморе практически невозможно говорить, позволю себе две развернутые цитаты (тем более что сам Кобрин редко отказывает себе в этом удовольствии). Эссе «О природе толстокожего бога... заметки историка», в котором речь идет о самом популярном из современных языческих ритуалов — футболе. Цитирую... «Кстати о зрителях. Обряженные в униформу любимой команды, обмотанные шарфами родной расцветки, обшмонанные при входе службой безопасности, по горло налитые пивом, водкой и виски, обнесенные, будто в концлагере, со всех сторон заборами и проволокой, танцующие и поющие под прицелом видеокамер Интерпола, окруженные до зубов вооруженными солдатами и полицейскими, они смотрят на то, как на прямоугольном зеленом поле бегают двадцать два миллионера, и ликуют». Или еще — «Триумф дезертира (Заметки о книге Ролана Барта «Camera lucida»)»... «Сами фамилии творцов жанра звучат как названия гоночных автомобилей, дорогих сигар, изысканных спиритуозов. «Деррида», например, — нечто четырехколесное, двухместное, с откидывающимся верхом. «Батай» — припахивающие кадавром, назойливо душные духи; «Барт» — сорт трубочного табака, чуть мягче «Кавендиша»; «Делез» — анисовая настойка ядовито-желтого цвета. С Фуко все ясно... он, как известно, — маятник. На фоне такого пиршества крупнобуржуазной фонетики даже «Хайдеггер» тянет лишь на сорт светлого пива».
О чем же последняя, нет, лучше сказать — новая, книга Кирилла Кобрина? Во-первых, она о людях и о книгах, которые они писали. О чем же «во-вторых»? Во-вторых, она о том, как Кобрин их читал. И наконец, в-третьих (это уже мое «в-третьих»), это книга, читать которую не менее интересно и увлекательно, чем книги, о которых в ней говорится. Прочитайте ее и вы.


ИЛЬЯ КАЛИНИН

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА