НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 6

ПЬЕР ДРИЁ ЛА РОШЕЛЬ
Дневник. 1939—1945

Пер. c франц. под ред. С. Л. Фокина. СПб.: Владимир Даль; Ювента, 2000. 602 c. Тираж 2000 экз. (Серия “Дневники XX века”)

Вторая книга серии “Дневники ХХ века” издательства “Владимир Даль” позволяет усмотреть некоторые тенденции в работе издательства. Вслед за Эрнстом Юнгером — Пьер Дриё ла Рошель. По-видимому, издательство, питая особую любовь к дневникам западных писателей военной поры, решило реабилитировать устоявшиеся — почти автоматические, а посему ложные в своей односторонности — мнения об этом времени. Полагаю, название серии “Дневники ХХ века” не подразумевает исключительно западно-европейских авторов. Его содержание, видимо, не исключает издания дневников соотечественников, среди которых можно найти и интеллектуалов, и фашистов, и националистов.
Дневники приходят на смену исповеди, обратная сторона которой — разглашение секрета: “Руссо всегда будут почитать за то, что он признался в своих грехах не в исповедальне”, а Монтеня за то, что он “поведал нам свои секреты” (О. Уайльд). Когда же порок, тайна, запрет и табу перестали “запускать в работу” воображение, когда они уже никого более не интригуют, когда вчерашние запреты смешны, а нарушение табу — повседневность, качество текста определяется ясностью самоотчета, сочетающегося с регистрированием проявлений жизни без “осмеивания человеческих поступков” (Спиноза) или, если воспользоваться термином из дискурса кураторов, документированием разворачивающихся событий, редуцируя последние до “акций” и “действий”, — тогда дневник становится жанром художественной прозы.
Обращаясь к дневнику как жанру (как умолчать о Митицуна-но хаха и Сей Сенагон), мы ожидаем точных деталей времени и событий личностного масштаба. Во Франции после Анри Амеля, Марии Башкирцевой, братьев Гонкур жанр автобиографии и дневников вновь стал привычным разделом художественной литературы на книжных прилавках. Но если в период утверждения жанра (конец ХIХ — начало ХХ века), как пишет современный французский исследователь Филипп Лежён, бросались в глаза и вызывали раздражение “невроз, кокетство, самолюбование, пересуды”, то дневник Дриё задевает иным: абсолютным отказом от того, что сегодня мы назвали бы политкорректностью. Вместе с тем он захватывает читателя безупречно последовательной интеллектуальной позицией, отсутствием литературной позы и нарциссизма.
На рубеже ХХI века отказ от идеологических штампов и односторонней оценки истории происходит во многих направлениях искусства: здесь и фотовыставки, и кино фашистской Германии, и научная и художественная литература, но наиболее чутким локатором настроений — свидетельствами эпохи — являются дневники.
Писатель и политик Пьер Дриё ла Рошель, который до сих пор был известен узкому кругу специалистов, предлагается российскому читателю. Его дневники опубликованы в издательстве “Галлимар” лишь в 1992 году. Уместно, однако, задаться вопросом, что дает их перевод нашему соотечественнику? Кроме, конечно же, исторической ценности свидетеля событий времен Второй мировой войны, участником которой он стать не захотел (уже здесь пролегает пропасть между тем, что было у них и чего у нас быть не могло). Читая суждения о русских (иногда крайне бессмысленные — вина переводчиков? автора? — как то: “Один немец сказал мне: „мы теперь преисполнены восхищением ко всему, что как русские“”), мы видим себя с позиции абсолютно вменяемого человека, разделявшего враждебную нам — нынешним — антибуржуазную идеологию. То было время, когда во Франции официальная сторона питала прямо-таки животный ужас перед угрозой коммунизма, а неофициальная — левая интеллигенция — была сплошь ангажирована им.
Утрата силы, способной сплотить французскую нацию и Европу в целом, остро ощущалась Дриё. Обрести утраченное он надеялся в фашизме, в котором, впрочем, также разочаровался к концу войны.
При том, что Дриё был автором многочисленных произведений — романов, эссе, трактатов, — его воспринимали скорее как личность, чем как писателя. Его четкая, доведенная до однозначности политическая позиция, верность ей, его самоубийство, которому предшествовали самоубийственные для интеллектуала и политика профашистские, националистические и антисемитские заявления, поставили на нем несмываемое клеймо фашиста и антисемита. И все это никак не соотносится с мягким лицом интеллигента, который смотрит на нас с фронтисписа книги.
Он был равнодушен к друзьям, противникам, собеседникам, но более — к себе самому. Для того чтобы написать такие дневники, нужно было прожить такую жизнь, сжечь мосты, принять точку зрения уже-обреченного и потому ни-с-чем-не-связанного человека. Мысль о самоубийстве многим писателям скрашивала жизнь, примиряла с ней и давала некое подобие любопытства: а что же еще произойдет такого, что могло бы меня удивить? Но все же не могу избыть вопроса: исчерпывался ли мотив дневников его самоотчетом: “Я открываю дневник лишь в минуты усталости или же если, оказавшись дома, я не в силах ни читать, ни писать, ни мечтать” — или мотив письма открывают слова Марии Башкирцевой: “Если я умру молодой, я хотела бы издать свой дневник, который не может быть не интересным”? Признается же он себе, “что одиночки наподобие меня насквозь пропитаны прогорклой гордыней и плохо сдерживаемыми претензиями”. Умру, не успев состариться, — таков лейтмотив многих его записей, сгущавшийся к 1945 году.
Читая дневник Дриё, я заметил странную его особенность: абстрактные размышления о будущем, о политических акциях, гипотетических политических демаршах и военных действиях ведущих войну стран быстро отвратили бы меня от чтения, если бы они исходили от героя романа. Здесь же что-то удерживает меня, и я продолжаю читать с не меньшим интересом, чем если бы речь шла о бытовых подробностях и личных событиях автора. Другой пример такого пренебрежения литературой: “я редко доводил свой стиль до совершенства или же напрочь лишал его жизни”, — такого невнимания к читателю привести трудно. Дриё — человек без среднего плана, т. е. без интереса к конкректному человеку: “столкнувшись с каким-нибудь индивидом и его разглагольствованиями частного лица, я его в упор не вижу”. Он человек двух странным образом непротиворечиво уживающихся измерений: геополитического и чувственно-тактильного. Две страсти — женщины и политика — переплелись столь плотно, что одна переходит в другую без сбоя интонации. Вот один из примеров, отсылающий к словам русского поэта, доверившего судьбу зайцу: “Я знаю, что женщины мне подчиняются, и тем сильнее, чем меньше у них чувственной власти надо мной” — “В тот вечер речь Черчилля была восхитительной” или: “Самая красивая грудь, на мой взгляд, была у одной бретонки в борделе, в 1916 году, да еще у одной англичанки в Лондоне, в 1919 году. Табаренские манекенщицы. Немцы вовсе не революционеры, совсем не поспевают за событиями. Гитлер занимался только войной”.
Его отношение к насилию требует отдельного разговора. “Баррес никогда не согласится говорить, к примеру, о насилии как о необходимости-в-себе; он способен рассуждать о насилии как зле, от которого необходимо обороняться. Этим он обязан своему воспитанию. Он присоединяется к греческим философам раннего декаданса, к Платону и Аристотелю, для которых, как и для христиан, зло уже превратилось в нечто внеположенное душе, в нечто ей навязанное и привнесенное. Между тем я (вслед за Ницше, Гегелем, Шопенгауэром) придерживаюсь более древних представлений, согласно которым зло таится в самом сердце жизни”, — пишет Дриё. Диагноз Ницше: “Европа — это больной, который в высшей степени обязан своей неизлечимости и вечному преобразованию своего страдания: эти постоянно новые состояния, эти столь же постоянно новые опасности, болячки и паллиативы породили вконец ту интеллектуальную чуткость, которая есть почти что гениальность, и во всяком случае мать всяческой гениальности”, — многократно подтвержденный в “Закате Европы”, “Кризисе европейских наук…”, “Времени картины мира”, у Дриё артикулируется по-новому.
Пьер Дриё ла Рошель из-за великого сочувствия к соотечественникам ненавидит последних. Двойственность чувств не уникальна. Вспомним В. В. Розанова: “С некоторых пор ненавижу все русское”. Дриё — фашист до фашизма, лидер без масс; певец нормандского духа и национализма — без нации: в собственные силы французов, в их способность к возрождению он не верит; сторонник войны и борьбы с демократией — без реальной силы или определенной идеологии; наконец, антисемит — помогающий во время войны евреям и заботящийся об обретении евреями собственного государства.
Вопрос о самоидентификации — исключительности — пишущего, говорящего и думающего сегодня стоит не менее остро, чем прежде. Дриё, называя себя интеллектуалом, объясняет/позволяет себе все: свою позицию, поступки, несвоевременность мыслей. В истории исключительность поведения, вольности и дерзости оправдывались тем, что Поэту или Художнику было позволено многое. Потребность в инородном зеркале, преломляющем повседневность в свете идеала, столь же неистребима, сколь ненормален ищущий и обретающий его в жизни. В ясную формулу в своем знаменитом ответе инквизитору облек этот парадокс Паоло Веронезе: “Мы, живописцы, пользуемся теми же вольностями, какими пользуются поэты и сумасшедшие”. Наступила очередь интеллектуалов. Для нашей культуры эта ситуация актуальна вдвойне тем, что мы пребываем в стадии рождения интеллектуала, который приходит на смену интеллигенту, при том, что после смерти интеллектуала в самой Франции, кажется, уже прошло сорок дней. Его место в информационную эпоху занимает культурал. Если интеллигентность (в советскую эпоху она была субститутом аристократизма) была врожденным качеством, “в крови”, то для интеллектуала свои идеи нужно было доказывать, порой кровью — случай Дриё или нашего А. А. Богданова, — то в культуралы “выходит” тот, кто подписывается под чем угодно, лишь бы оно вызвало интерес у теле- или аудиоаудитории, тогда он массмедиизируется и становится популярным. В этом контексте трансформаций исповедь интеллектуала Дриё, уверен, мало кого оставит равнодушным.


ВАЛЕРИЙ САВЧУК

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА