НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 6

ОЛЕГ ПРОСКУРИН
Литературные скандалы пушкинской эпохи

М.: О.Г.И., 2000. 368 с. Тираж не указан. (Серия “Материалы и исследования по истории русской культуры”. Вып 6)

Залог успеха любого скандала, как знает всякий профессионал этого нелегкого и нервного дела, в его продуманности. Необходимо не просто понимать, где, когда и с кем именно предаться этому сладостному, хотя и изнурительному занятию, но и тщательно подготовить почву — чтобы уже заранее у предполагаемых участников и зрителей началась некоторая внутренняя дрожь и покалывание в кончиках пальцев, чтобы атмосфера сгущалась и электризовалась, чтобы, наконец, “лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке, глаза его засверкали чудным огнем” — и грянуло!
Предмет обязывает — читательские ожидания к моменту выхода книги Олега Проскурина были подогреты до нужного градуса. В 42-м номере “НЛО”, посвященном памяти В. Э. Вацуро, Проскурин опубликовал статью “Две модели литературной эволюции: Ю. Н. Тынянов и В. Э. Вацуро”, где изложил свое понимание перспектив развития нашей науки. В следующем, 43-м номере того же издания появилась статья “Бедная певица. Литературные подтексты арзамасской речи С. С. Уварова”, вошедшая в разбираемую нами книгу. Параллельно в газете “Книжное обозрение” печатается отрывок из последней главы “Скандалов” — анализ взаимоотношений Ф. В. Булгарина, III отделения и “Литературной газеты” Дельвига, Сомова и Пушкина. И наконец, в издательстве О.Г.И. выходит в свет долгожданная книга. Автор позаботился и о будущих рецензентах — в предисловии сам рассказал о “языке и стиле” своего исследования и обстоятельствах его появления на свет, не утаив и главного — собственных методологических установок. Однако когда имеешь дело с импровизатором-профессионалом, следует держать ухо востро. И действительно, Проскурин превосходно владеет еще одним необходимым для опытного скандалиста качеством — умением изящно менять позиции по ходу пьесы, ставя тем самым в тупик зазевавшихся партнеров. Вот, например, в статье о двух моделях литературной эволюции он только что убедил читателей в том, что тыняновская концепция борьбы архаистов и новаторов безнадежно устарела и следует отказаться от нее в пользу эволюционной модели Вацуро (не обошлось, как положено в скандале, и без подстановок с легко прочитывающимся идеологическим подтекстом: чтобы доказать, что эволюционная модель в меньшей степени “модель”, т. е. насилие над материалом, чем революционная, пришлось прибегнуть к прямым политическим аналогиям). И тут же в своей новой книге Проскурин не только успешно уточняет и расширяет наши представления о борьбе карамзинистов и шишковистов, но и сам ключевой концепт ее — понятие литературного скандала — возводит к Тынянову (ср. приводимую им цитату из статьи “Архаисты и Пушкин”: “Литературные скандалы закономерно сопровождают литературные революции” — НЛО, № 42, с. 67).
Но все эти перестановки не более чем “шуточки”, по сравнению с методологическими играми, учиненными автором в предисловии к “Скандалам”. Здесь он поставил перед собой нелегкую задачу — обосновать свою установку на литературоцентризм, а затем согласовать ее с интересом к тому, как литература связана с другими социокультурными практиками. Знал, знал Проскурин, что окажется меж двух немирных станов, и все-таки пренебрег объяснением по старинному и верному образцу — “Что за дело им? Хочу!”… В Америке литературоцентризм является прерогативой “новой критики” — давно не новой, но весьма авторитетной, и с ней Проскурин размежеваться успел, но у нас тем временем входит в моду академический ревизионизм, ну а с ним “накладно вздорить” — пишут мало, а судят строго. С другой стороны, за последние годы (параллельно с развитием американского “нового историзма”) и в нашей науке произошел отчетливый концептуальный сдвиг — литература стала рассматриваться как часть культурной системы, имманентный анализ текста уступил место исследованию механизмов взаимодействия текста и контекста. Очевидно, что автор “Скандалов” ближе к этой тенденции, чем к предыдущей, но с ней сойтись ему не позволяет вопрос об исключительном статусе литературы. Чтобы обосновать свой “узкий путь”, Проскурин объявил, что занимается сферой “литературного быта”, и задумал укрепить свои позиции, воззвав к авторитету предшественников. И тут он последовал тактике, предложенной Шкловским в эпоху нападок на формалистов, — повел себя, как лисица, которая сворачивает резко вбок, а собака продолжает нестись прямо.
Помянув положивших начало изучению “литературного быта” поздних формалистов и, разумеется, Эйхенбаума, автор перешел разом к работам Лотмана о “поэтике бытового поведения” и книгам У. М. Тодда “Литература и общество в эпоху Пушкина” (1986) и В. Э. Вацуро “С.Д.П.: Из истории литературного быта пушкинской поры” (1989). Но здесь как не задуматься о том, что в основе этих работ (за исключением, может быть, книги Вацуро) лежит уже в значительной степени иное, постструктуралистское представление о литературном быте, подразумевающее равноправное бытование литературы в ряду прочих социокультурных практик. Можно напомнить и о том, что этот подход развивался в нескольких биографических работах, вышедших в 1980-е годы, где решалась мучившая еще формалистов проблема соотнесения биографии, литературы и социокультурного контекста. И хотя образцовые для своего жанра жизнеописания были в основном посвящены авторам XX века, их методологическое значение не ограничивается хронологическими рамками исследуемого периода. Решимся предположить, что нежелание автора “Скандалов” говорить об эволюции этой традиции вызвано его отчаянным и благородным стремлением сохранить свой взгляд на культурную систему — сконцентрированный преимущественно на ее литературно-эстетическом субстрате. Между тем в биографиях XX века слишком хорошо видно, где и как “кончается искусство”…
С другой стороны, тенденция рассматривать литературу в историческом контексте, захватившая в последние годы и специалистов по XVIII и XIX векам, связана с той же самой — восходящей к позднему формализму — традицией, к которой так изощренно избирательно апеллирует Проскурин. Но здесь автор прибегает к последнему аргументу и, чтобы убедить читателя в страшной опасности, грозящей изучению литературы per se, рисует душераздирающую картину: “Главной задачей изучения словесности сейчас считается „демистификация“ литературы, лишение ее „привилегированного“ места в ряду „социальных практик“. Господствующие на Западе левые теоретические школы (разновидности мутировавшего марксизма) учат, что литература (в особенности так называемая „классическая“, „каноническая“ литература) — это форма утверждения правящим классом (=полом, расой) своей социально-экономической и культурной гегемонии. <…> Пафос современных литературоведческих исследований — пафос разложения литературы, редукции ее до социальных, идеологических, экономических механизмов эксплуатации и сопротивления. Многие либеральные постсоветские исследователи по сути методологически смыкаются с неомарксизмом: „так называемая“ классическая русская литература рассматривается ими почти исключительно как арена борьбы репрессируемых буржуазно-рыночных тенденций с патримониальной цивилизацией” (Скандалы, с. 14).
Как-то тянет оглянуться. Но, сделав это, обнаруживаешь, что не так уж много, по крайней мере в обозримом географическом пространстве нашей науки защитников буржуазно-рыночных тенденций и борцов с патримониальной цивилизацией — все больше поборников духовности, вполне согласных смириться с литературоцентризмом при условии, что в центре литературы будут стоять священные тексты.
Не методологический пуризм заставляет нас оспаривать научные принципы Проскурина, а искренний интерес к хорошему ученому. Беда в том, что именно эти принципы и определили те немногочисленные просчеты, в которых можно упрекнуть “Скандалы”. Прежде всего это касается сферы взаимодействия литературы и идеологии. Частные литературные полемики, которые с таким изяществом и любовью реконструирует Проскурин, начинают трещать и шататься, когда он пытается связать их с крупными идеологическими “разборками”. Приведем несколько наиболее характерных примеров.
Описание полемики, которая развернулась между “Вестником Европы” и “Другом юношества” после смерти в 1810 году “русского Юнга” — С. С. Боброва, вокруг того места, которое покойнику предстояло занять на русском Парнасе, захватывает и веселит душу читателя. Предположение о том, что разбиравшие в это время архив М. Н. Муравьева Карамзин, Батюшков и Жуковский могли найти в нем написанный Бобровым за пять лет до того антикарамзинистский памфлет “Происшествие в царстве теней”, что и послужило главным поводом для полемики над свежей могилой, — превосходно. Однако автор на этом не останавливается и утверждает, что в подтексте всего происходящего лежала отнюдь не литературная, а политическая коллизия. Известно, что в это время полубезумный куратор Московского университета князь П. И. Голенищев-Кутузов сочинил донос на Карамзина, где утверждал, что тот “явно проповедует безбожие и безначалие” и при этом целит в “первые Консулы”. Проскурин видит в этом доносе происки давних недругов Карамзина — масонов, выступавших против соблазнительных сочинений автора “Острова Борнгольм” еще в царствование Павла I, а теперь решивших помешать укреплению позиций Карамзина при дворе. Сведения о доносе, как считает Проскурин, быстро достигли Москвы, и молодые сторонники Карамзина смело бросились на защиту своего кумира — кампания против Боброва (поэтического и идеологического противника Карамзина) становится частью общего прокарамзинистского выступления, заостренного эпиграммами на Голенищева-Кутузова.
Но здесь у пристрастного читателя, уставшего за последние годы от конспирологических теорий, появляются легкие сомнения. Какие именно масоны планируют интригу против Карамзина, в чьих интересах проводится эта интрига, как соотносится она с современным статусом Карамзина и политическими “раскладами”, наконец, можно ли было серьезно рассчитывать на то, что литературные эпиграммы станут весомым аргументом в политической борьбе? Нет ответа.
Те же сомнения возникают при чтении главы об арзамасской речи Уварова. К исследованию интертекстуального поля этой речи мало что можно добавить (разве что намек на руссоизм Седого деда—Шишкова, который носил своих отпрысков “в воспитательный дом Глазунова”). Даже мысль о том, что осмеяние Шишкова в уваровской речи было вызвано желанием оказать “моральную поддержку” Карамзину, который в это время собирается ехать в Петербург хлопотать о печатании “Истории государства Российского”, вполне обоснована. Но вот утверждение, что в 1815 году главным недругом Карамзина в Петербурге, способным помешать его планам, был Шишков, — несколько странно. Даже если оставить в стороне все тонкости личных отношений Карамзина с Александром, известно, что основным препятствием был не давно потерявший всякое влияние на императора Шишков, а всесильный Аракчеев (напомним, кстати, что именно ему в 1816 году неутомимый Голенищев-Кутузов готовился слать очередной донос на Карамзина).
Пренебрежение во имя литературы идеологическими и политическими механизмами особенно чувствуется в главе IX — “Незадачливый наследник (Как Александр Пушкин помог Михаилу Дмитриеву написать донос в стихах и что из этого вышло)”. Непосредственный контекст ее — полемика между “Москвитяниным” и “Отечественными записками”. В 1842 году в “Москвитянине” печатается послание М. А. Дмитриева “К безыменному критику”, где легко узнаваемый адресат, В. Г. Белинский, объявляется хулителем славного российского прошлого, невежей или хуже того — анархистом. Проскурин утверждает, что текст Дмитриева был отнюдь не “зарифмованной кляузой апологета правительственной реакции на гонимого прогрессивного автора”, но вызовом “правительству и его культурной политике” (с. 310), поскольку Белинский, как и некогда Полевой, был не более чем орудием в руках Бенкендорфа. Шеф III отделения и по совместительству глава “немецкой партии” считал главным врагом престола (интересы которого, разумеется, отождествлялись им с интересами “немецкой” партии) “русское” и “аристократическое” направление мысли. Для борьбы с ним наиболее удобным средством оказывалась полупрогрессивная журналистика, выражавшая интересы “среднего класса” и, в отличие от “Северной Пчелы”, политически как бы не ангажированная или, иначе говоря, напрямую с III Отделением не связанная. Таким образом, для травли уваровского “Москвитянина” Бенкендорф прибегает к помощи “неистового Виссариона”. Предложенная схема была бы замечательно остроумна и вполне убедительна, если бы автор не задумал и здесь показать, как литература определяет реальность.
Во-первых, автор предполагает, что Дмитриев, объявляя врага “русской славы” тайным революционером, сознательно шел по стопам Пушкина. Прецедентом для него послужила пушкинская заметка в “Литературной Газете” 1830 года, где врагам “литературной аристократии” Полевому, Булгарину и Гречу напоминалось о том, как демократические эпиграммы XVII века подготовили Французскую революцию. Цель заметки, которая заканчивалась знаменитой фразой “Avis au lecteur”, была довольно очевидной — скомпрометировать своих оппонентов в глазах власти и публики. Прямого успеха Пушкин не достиг: “Литературная Газета” осталась под значительно большим подозрением властей, чем ее противники. Напрашивается вопрос: если Дмитриев знал о прецеденте, то он не мог не знать и о его неудачном исходе — зачем же настаивать на его повторении? Еще больше поводов для сомнений вызывает реконструкция политического контекста. Трудно согласиться с тем, что Булгарину приписывается роль некоего серого кардинала при Николае I, а его доносам в III Отделение — непосредственное влияние на российскую политику. Очевидно, что читатель, а главное, заказчик доноса влияют на его составителя ничуть не меньше, а может быть и гораздо больше, чем составитель на читателя. Иначе говоря, булгаринские доносы в той же степени продукт политики и идеологии николаевской эпохи, что и ее источник. Непонятно, почему существование “русской партии” автором решительно отвергается как выдумка III отделения, а “немецкая партия” — конструкт не в меньшей степени, чем “русская”, — так же однозначно принимается. Не слишком убедительно выглядит и тезис о полной идентичности интересов III отделения и “немецкой партии”. Как, наконец, могло III отделение и пресловутая “немецкая партия” успешно бороться с “поощряемой министром просвещения „народностью“” (с. 337), когда сам Николай сделал народность неотъемлемой составляющей своего властного сценария? И так далее.
Установка на “литературность” определила и стиль работы Проскурина. Перед нами — цикл новелл, составляющих, как утверждает сам автор, единое смысловое пространство. Сюжеты, лежащие в основе каждой из глав, описываются на фоне общего контекста (прием, конечно, очень “вацуровский” — с помощью “микросюжета” суметь показать в новом свете “макроисторию”). Однако здесь есть и известная опасность — если принципиальной новизны в описании контекста нет, а само это описание при всей живости и яркости чересчур подробно, то общей пропедевтической ценности книга, разумеется, не потеряет, но специалист будет торопливо пробегать общие места, стремясь скорее добраться до настоящих находок. А таких находок в “Скандалах” немало — назовем лишь некоторые из них. В главе “У истоков мифа о новом слоге” разбирается характерный способ ведения литературной полемики — подмена идеологии противника внешне похожей, но, по сути, совершенно иной системой. Проскурин показывает, как в “Рассуждении о старом и новом слоге” Шишков для демонстрации абсурдности нового слога выбирает примеры отнюдь не из Карамзина, но из литератора-дилетанта Обрезкова, автора книги “Утехи меланхолии”. Частный характер находки не помешал ей стать поводом для существенного уточнения общего контекста полемики о старом и новом слоге. Вторая глава “Скандалов” кладет конец спорам о времени вступления К. Н. Батюшкова в Вольное общество любителей словесности, наук и искусств. Мы узнаем, как в 1805 году Батюшкову не удалось стать членом Вольного Общества главным образом по вине А. Х. Востокова, не удовлетворенного “Подражанием”, которое начинающий поэт представил на суд Вольного общества. Заодно определяется и источник батюшковского текста: оказалось, что Батюшков подражал не Буало и не В. Л. Пушкину, как было принято считать раньше, а Вольтеру. Окончательно установлена дата вступления Батюшкова в общество — 8 февраля 1812 года. Очень хороши очерки об А. Е. Измайлове — о той роли, которую он сыграл в полемиках о старом и новом слоге, о его литературных сказках и их влиянии на арзамасский стиль, о судьбе “Благонамеренного” и т. д. Наконец, совершенно покоряет исследование полемики об элегии и оде между Пушкиным и Кюхельбекером. В “Скандалах” показано, как в рассуждении “О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие” Кюхельбекер завуалированно откликнулся на выход первых глав “Евгения Онегина”, порекомендовав поэту больше и внимательнее читать Ширинского-Шихматова. Пушкин не остался в долгу и в XXXI строфе 4-й главы “посмеялся и над элегией, и над критиком элегии”, то есть Кюхельбекером. Разумеется, в основе интертекстуальной игры обнаружились эротические подтексты — французская либертинская фразеология, русские эротические песни и непристойные элегии Языкова. Как тут не сказать о нашем авторе, что едва дело доходит до этого предмета, “его перо любовью дышит”…
Дочитав книгу Проскурина, чувствуешь себя слегка возбужденно — как и полагается после удачного скандала. Руки дрожат, в голове мелькают запоздалые реплики, но главное — хочется понять, в чем же “сухой остаток” всего сказанного и несказанного. Не попытаться ли подытожить? Перед нами сборник ярких очерков блестящего профессионала, посвященных в основном тем сюжетам, которые Олег Проскурин изучил едва ли не лучше всех ныне живущих исследователей. Разумеется, гамма реакций, вызванных разными страницами “Скандалов”, будет колебаться от восторга к возмущению и обратно, но нельзя сказать, чтобы нас об этом не предупредили. Avis au lecteur!

МИХАИЛ ВЕЛИЖЕВ
Москва

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА