Скандал вокруг Мандельштамовского общества (1992)
(Глоцер заводит речь о Хармсе)
ВЛАДИМИР ГЛОЦЕР

У меня на листочках ничего не написано, я их держу просто так.

Что говорить по этому поводу? Я знаком с Леонидом Кацисом, знаю Арпишкина. Эти статьи Кациса я читал (работа Арпишкина мною не читана). Что я могу сказать?

Такое "сближение далековатых" могло казаться соблазнительным. Но я не занимаюсь так подробно Мандельштамом, поэтому свои суждения почти не высказывал, не мог бы высказать. Единственное, мне показалось, что это очень заманчивый путь, открывающий, так сказать, неведомые дороги, и я своей знакомой, Маэли Исаевне Фейнберг, вдове известного пушкиниста, сказал: "Ну тогда можно говорить, что и "Я помню чудное мгновенье..." тоже посвящено не А.П.Керн..." Она на это: "Вы опоздали! Уже высказывалось мнение, что оно посвящено Ольге Калашниковой, которая была знакомой Пушкина по Михайловскому, и Михаил Дудин в своем стихотворении написал: "О том не ведают ученые, У них другой в науке крен. Всё спорят головы моченые Об озареньи Анны Керн"..." То есть это замечательно заманчивый путь, открывающий возможности для подстановки и имен и любых слов в стихи, такая ничем не ограниченная "здоровая достоевщина". Но будет ли это литературоведением, остается решать тем, кто всё это пишет, и читателям. Во всяком случае это путь, который не имеет конца, только начало.

Я думаю, что хотя сегодня речь шла только об этом, сомнения и соображения, которые были высказаны по поводу нескольких конкретных работ, могут возникать и во тьме других случаев. Не сердитесь на мое сравнение: литературоведческий круг все больше напоминает мне барахолку у Малого театра. Мимо этой барахолки хочется и пройти и что-то купить, но, может, и денег не хватает, может, и есть все, или не покупать, не оборачиваться, закрыться. Но вот пробиться к театру пробиться к тексту, пробиться к литературе, пробиться к делу очень тяжело. А я еще увидел тут - не потому что я не мандельштамист, не специалист по Мандельштаму - я увидел тут и другие вещи. Простите меня за то, что, когда я слушал, я думал о своем, сквозь всё. Я думал, в частности, о том герое, которым я занимаюсь, и о том, что пишут об этом герое, о Данииле Хармсе.

Сегодня утром я получил "Независимую газету" с заметкой сидящего тут Константина Поливанова по поводу другой заметки, неожиданной для меня заметки в "Независимой газете" "Поруганный Хармс". У газеты девиз: "Без гнева и пристрастия", такой, знаете, вместо "Пролетарии всех стран..." До истинного гнева газета, конечно, не поднимается, но что касается пристрастия, то поскольку она входит в литературоведческие вопросы, вмешивается в них и пишет о них вполне так, как можно писать на полутора страничках письма, без пристрастия не обходится. Газета назвала некоторое время назад какую-то заметку по поводу сборника Хармса "Поруганный Хармс", - ну более чем справедливо и даже невинно назвала.

Речь шла о книжке, которая называется - хармсовский сборник называется - строчкой Маяковского: "Горло бредит бритвою". Я, пожалуй, еще не встречал, чтобы книга одного покойного автора называлась словами другого. Газета этого не замечает. По ней, почему бы так не назвать? Дальше, она в борьбе за какую-то правду - кто первый опубликовал дневники (на самом деле передергивает, потому что не знает, кто первый) - говорит о том, что представляют собой опубликованные дневники Хармса. Я должен сказать, что этот сборник, вышедший под маркой журнала "Глагол", страшный, и газета нечаянно правильно обратила внимание не на тех, кто это делал, Кобринского и Устинова, а на редакторов. Совершенно верно. Вот перед редактором и была задача - не пропустить это безобразие. А два-три примера, очень коротких, такого безобразия я вам приведу на память, поскольку дневниками Хармса занимался много времени.

Если у Хармса написано: "Третье марта. Случилось то-то...", а далее он пишет: "Первого марта случилось то-то, а второго марта - то-то"... (ну, все почти вели дневники в жизни и понимают, что в дневник иногда записываешь то, что было в предыдущие дни), эти публикаторы делают следующее. Они упорядочивают дневник и - соответственно - пишут первое марта вперед, потом, что произошло второго марта, а потом ставят третье марта.

Если, например, у Хармса идет интимнейшая запись, которую можно было купировать, поставить знаки отточия в угловых скобках, а в следующий день он возвращается к этому же суждению, но высказывает его, что ли, более деликатным путем, то составители, так называемые публикаторы поступают таким образом. Они не оговаривают купюру предыдущего дня, а берут кусок из следующего дня и ставят сюда, на это место, вдвигают. А там тоже не оговаривают, что сделана купюра. Вот так они работают с дневником.

Если у Хармса написана фамилия "Иван", то они, не прочитав эту фамилию, потому что каждый почерк имеет свои секреты, и Хармс, как известно, не готовил свой дневник к изданию, читают там фамилию "Петров". И поскольку они очень спешили, то в парижском издании сделали еще угловые скобки - недостающие буквы, для того, чтобы получился из "Иванова" "Петров". Сочиняют "Петрова" в самом тексте Хармса. А потом в комментариях очень подробно, наверное, на целую машинописную страницу, рассуждают о том, кто такой "Петров". Этот Петров тоже существовал в Ленинграде, но никакого отношения к Хармсу не имел, и Хармс, может быть, даже никогда в жизни его не видел, а речь там шла про Иванова.

Если у Хармса написано "Петр Снопков" (муж Алисы Порет, художницы, с которой был близок Хармс), то в комментариях написано, что его звали Павел Петрович. Не Петр Павлович, а Павел Петрович Снопков. Дат жизни его нет, хотя он был членом Союза художников, и, значит, их прекрасно узнают в один день. Ему решительно поправляют имя-отчество. Вот если я Владимир Иосифович, то мне говорят: "Вы неправильно себя называете, вы Иосиф Владимирович". "Ну как же так, я Владимир Иосифович". "Нет, вы свое имя-отчество не знаете, - вы Иосиф Владимирович". Словом, начинается следующее. Они пишут, что он Павел Петрович и что имя-отчество Снопкова Хармс использовал "в перевернутом виде" в двустишии: "Петр Палыч водку пил", то есть настаивают на своей ошибке.

И всё сделано в таком замечательном духе. После чего вы открываете снова книжку и на обороте титульного листа, где аннотация, читаете: "комментарии не менее интересны, чем сами дневниковые записи". Я ничего подобного никогда не слышал: чтобы комментарий к Шекспиру был более интересен, чем сам Шекспир. Как же надо не уважать героя, которым вы занимаетесь, которому вы посвящаете книгу, чтобы писать о том, что комментарий, а я его чуточку, просто по памяти, процитировал, считался более интересным, чем самый текст поэта. Вот такой подход действительно необычайные возможности открывает перед литературной наукой. Будем попирать автора - невольно или вольно - и будем говорить, что мы интересней, чем то, чем мы занимались, от чего танцуем. Это тоже, господа, очень интересный вопрос.

Вот если в самом деле "без гнева и пристрастия", а гнева тут не может быть, тут возможно только удивление, удивление по поводу того, что пишет Константин Михайлович Поливанов (кажется, я теперь убедился, что он сидит здесь), будто это "путеводитель по двадцатым-тридцатым годам", что это блестящая работа, чего-то там аккумулирующая, как пишет в "Новом мире" другой рецензент. Мы позволяем себе судить о таких областях, о которых мы не знаем, которые мы ничего не проверили, в которые мы не вникли, но мы начинаем создавать дутые репутации. Эти дутые репутации потом в конце концов будут отражаться, поверьте, и на литературной науке. Литературная наука теряет и в своем авторитете и в своем назначении, когда мы дурную работу называем хорошей и когда не дурную работу мы назовем нехорошей. Простите за банальность.

Разумеется, то, что я говорю, будет написано и приведены примеры*. Но не должны ли мы "без гнева и пристрастия", но по-честному относиться к работе коллег? Молодые люди - поверьте, я занимался с молодыми людьми всю жизнь - не вызывают у меня ничего, кроме любви и симпатии. Удивление вызывает у меня плохая работа, грязная работа. Удивление. Но не гнев. Не более того. Хорошей работе нужно учиться. Понимаете, это всё советская теория: сначала был учеником, потом будет расти, потом станет мастером. Да что вы! Да что вы! - мастера видно по полету, по коготкам. Почему вы думаете, что если человек пишет сегодня так, если он делает такие мухляжи в этих самых дневниках (этакие текстологи), почему вы думаете, что он вырастет в ученого? Он же фальсификатор. Так надо и говорить. И вежливо говорить, без гнева: это фальсификатор. И когда мы говорим о такой работе, во всяком случае постоять в стороне, посмотреть, что это за работа, послушать специалиста и доказательства, которые я вот тут привел (это, наверное, сотая часть доказательств). В парижском издании этих дневниковых записей свыше пятисот ошибок, здесь почему-то еще больше. Я призываю к какой-то осторожности в суждениях. Потому что это напоминает уже советскую прессу в худшем ее виде, когда мы бросаемся на защиту одного против другого. Эти склоки неприличны, и они не

относятся к науке. Ничья честь не задета, кроме как у самого филолога, который позволяет себе, ставя свое имя, ручаясь своей маркой, такую работу. И нечего бросаться не на научную защиту, а на защиту имени. Защитит имя только работа, больше ничего. И только ее планка высочайшая. А мы все больше уходим от настоящей филологической науки к чему-то такому, о чем стыдно говорить.

Поэтому я не стану высказываться по поводу несостоявшегося доклада, пресечения его. Устройте сегодня, если у вас есть время и желанье, обсуждение моей работы, любой работы. Но чтобы кто-нибудь бросился к директору, к начальнику, или чтобы пришедшие люди были в том положении, в котором они оказались в прошлый раз, 25 марта, на доклад Шапира, - да это худшее, что можно сказать про происшедшее. Понимаете? Обсуждайте, рассуждайте, возражайте по существу. Но если мы будем друг с другом вот так общаться, на этом уровне - кто поактивнее, кто понаглее, тот будет вот так себя вести, отталкивая других, - это не годится, господа или товарищи, как хотите. Так нельзя.

Это уже не филология, это нечто другое.

Поэтому я слушал ваш доклад с большим интересом. Я говорю, что у меня не было ощущения доказательности, доказательности не вашего доклада, а доказательности текста. Нужно доказать, что сближение этих цитат не просто игра такая, а это есть то, к чему вы пришли, что выношено вами. Иначе мы замусорим вообще поле литературное, замусорим литературоведческий ряд и замусорим всем этим нашу жизнь. Вот как этическое явление я и воспринимаю сегодняшний доклад.

______________________

* Реплика, которую собирался написать Владимир Глоцер (""Трудно представить без...", или Кого чествовать?"), опубликована в "Литературной газете" 24 июня 1992 года. (Ред.)

следующий материал
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА