Михаил Елизаров

Ногти


На второй вещи я вполне освоился с клавиатурой. Я разогнался мелодией до такой скорости, пока она не стала контро-лироваться спиной. Как слепой, я вскинул голову. Зрение ушло из глаз, но наладился умственный контакт с воображаемым музыкантом из горба. Он подхватил мелодию, повел за руки, и залежи моей грустной жизни брызнули новыми звуками, потекли через пальцы на клавиши спинно-мозговой сонатой.

Я остановился, промокнул о штанины ладони. На балконе раздалось несколько хлопков.

Женщина, сидящая в комиссии, сказала: - Я не нашла вашей фамилии в списках.

В сущности, этим должно было кончиться. Я встал, мой скрюченный контур очевидно приняли за поклон, и на бал-ко-не снова зааплодировали. Я предпочел поскорее уйти, потому что и так удовлетворился.

Женщина крикнула мне в след: - Наверное, какая-то ошибка!

"Никакой ошибки", - полувслух, полумысленно ответил я, прибавил ходу и выскочил за дверь. К счастью, никто не выяснял у меня, как прошло выступление; провожаемый любопытными взглядами, я заспешил по коридору.

Я хорошо помнил обратную дорогу и уже почти улизнул, но на выходе меня окликнул властный мужской голос: - Глостер, подождите!

Я оглянулся. По центральной лестнице тяжелым галопом спускался крупный мужчина лет пятидесяти - один из тех, кто сидел за столом в зале.

Он подошел ко мне и первым делом сердито выпалил: - Что я, мальчик, за вами бегать!? - Глаза его под очками сверкнули колючими искрами.

В этот момент он окончательно разглядел меня и сказал на тон мягче: - Ну, чего вы испугались? Вы неплохо играли и понравились комиссии. Вам задали обычный канцеляр-ский вопрос, это совсем не значит, что надо срывать экзамен.

Я промолчал, привычно чувствуя, как ползет по моей круглой спине его жалостливый и удивленный взгляд.

- Что-то случилось? - спросил мой преследователь. - Вы передумали поступать? Нет? Тогда в чем дело?

- А какие документы нужны, чтобы поступить к вам? - спросил я.

У моего собеседника не только брови, но даже щеки изобразили глубокое удивление: - Вы не подавали документов?

- Нет, - удрученно признался я.

- Очень хорошо, - он снял на минуту очки и оглядел меня уже босыми и, наверное, поэтому беспомощными глазами. - Тогда зачем вы к нам пожаловали?

- Я только хотел поиграть на рояле, - выложил я свою аляповатую правду.

- Где вы раньше занимались?

- Нигде.

- Тогда с кем? Я имею ввиду, у кого вы учились?

- Ни у кого. Я сам научился.

- Изумительно, - мужчина деловито потер ладони. - Следующий вопрос: что вы играли? Шопена - не Шопена, Рахманинова - не Рахманинова.

- Не знаю, - поскольку действительно не представлял, что изобразил.

- Как же вы тогда играли?

- Передо мной ребята кучу вещей исполняли. Что-то запомнил, что-то придумал.

Мы продолжили разговор на улице. Мужчина сказал, что его зовут Валентин Валерьевич. Он размашисто разжег сигарету, затем посмотрел на часы и отмахнулся от них: - В двух словах - откуда вы приехали, в общем, коротко биографию.

Я рассказал про интернат, без бытовых подробностей - в основном, про старенькое пианино в каморке папы Игната. Чуть-чуть о нашем переезде в город. Я не скрыл подозрений общества о моей нормальности и с тем большей гордостью заверил, что не псих. Валентин Валерьевич сразу успокоил меня, что никогда бы так не подумал.

- А почему вы не подготовили какое-нибудь произведение конкретно? - вдруг спросил он.

- Потому, что ничего конкретного я не разучивал, а играю только то, что когда-нибудь слышал и запомнил.

- По слуху?

- Да, а как еще можно...

- Без нот? - как бы уточняя нечто абсурдное, спросил Валентин Валерьевич.

Увы, я не знал нотной грамоты. Названия: до, ре, ми, фа были мне знакомы, но существовали без смыслового наполнения.

Валентин Валерьевич за секунду принял какое-то решение и сказал: - Вот что, Глостер, приходите через два дня прямо сюда, когда закончатся экзамены, - он протянул мне картонный прямоугольник. На нем я увидел крупные позолоченные строчки "Валентин Валерьевич" и "Декан".

- Здесь мой рабочий телефон, звоните, когда вздумается. Сегодня у нас что? Среда. Значит, в пятницу в десять утра я жду вас в своем кабинете. Спросите у вахтерши, как пройти. Договорились? Уверен, мы что-нибудь для вас сообразим. Кстати, - он достал из кармана блокнот, - как вас по батюшке?

У меня и Бахатова имелись одинаковые, чисто формальные отчества: мы оба были Игнатовичи. Остроумный Игнат Борисович, следуя традиции римских патрициев, дал нам, как вольноотпущенникам, свое имя.

- Очень хорошо, Александр Игнатович, так и запишем, - сказал Валентин Валерьевич и впервые за нашу беседу позволил себе улыбнуться. - До встречи.

Я сказал спасибо четыре раза и побежал искать универмаг. Дома я поделился впечатлениями с Бахатовым. Тот покивал и погрузился на дно своих мыслей. Бахатов умел быть иногда удивительно холодным. Впрочем, он готовился к завтрашнему дню и медитировал над ногтями. Я оставил его в покое и улегся перед телевизором тешить свою радость изнутри. Бахатов сидел прямой, как факир, и глаза его излу-чали змеиную мудрость.

- В пятницу все будет хорошо, - неожиданно сказал он и улыбнулся родительской улыбкой. Тогда мне показалась ошибочным мое представление, что это я присматриваю за Бахатовым.

Так и случилось. Валентин Валерьевич приветливо встретил меня утром, спросил о самочувствии и как я провел время, а сам тем временем поставил на стол магнитофон.

- Вот послушай, - он нажал кнопку и заиграл быстрый рояль. Произведение закончилось, Валентин Валерьевич хитро посмотрел на меня и спросил: - Сможешь повторить?

Мы прошли в кабинет, где стоял инструмент. Валентин Валерьевич снова прокрутил запись, но мне хватило бы одного прослушивания. Я сел за рояль и начал играть.

- Фантазируешь! - крикнул Валентин Валерьевич. Я исправился, хотя мой вариант мне нравился больше.

- А теперь верно!

Я доиграл, Валентин Валерьевич выглядел очень довольным.

- Ну что, поехали дальше, - сказал он.

Вторую вещицу я исполнил с минимальными авторскими отступлениями, и Валентин Валерьевич похвалил меня. В общей сложности, мы прослушали пять композиций.

- До понедельника отрепетируешь, - сказал Валентин Валерьевич. - Магнитофон, если хочешь, возьми с собой или оставь здесь. Ключ я тебе даю, приходи и работай.

И начались замечательные дни. Я наслаждался по десять часов кряду. К необходимому понедельнику я наловчился так, что мог играть заданные произведения наизнанку.

В понедельник меня слушали, кроме Валентина Валерьевича, внимательный человек из городского отдела народного образования и директор специализированной музыкальной школы-десятилетки, приятель Валентина Валерьевича. Я отыграл программу, меня поблагодарили и в коридор не отправили. Я почувствовал, что это добрый знак, раз моя дальнейшая судьба обсуждалась в моем же присутствии.

Вначале высказался Валентин Валерьевич, потом директор школы. Они говорили обо мне только хорошие слова. Человек из отдела образования заявил, что не видит никаких препятствий тому, чтобы я учился музыке, и пообещал подписать соответствующий указ и все уладить. Валентин Валерьевич поздравил меня, а директор сказал, что я теперь учащийся девятого класса специализированной школы-интерната для музыкально одаренных детей.

Все сложилось без моего участия. Документы из канцелярии ПТУ переслали в канцелярию школы, мне выделили койку в общежитии. До осени ребята разъехались по домам, и я жил в комнате один. Кто-то из преподавателей школы согласился подтянуть меня за лето по теории. Сам я взял в библиотеке "Практическое руководство по музыкальной грамоте" Фридкина и, на всякий случай, вызубрил.

Единственной моей проблемой был Бахатов. Я просил у директора позволить Бахатову жить вместе со мной в общежитии музыкальной школы, но директор сказал, что это за-прещено законом.

Я не представлял, как отреагирует Бахатов на разлуку, и осторожно сообщил ему, что нам придется впервые за долгие годы ночевать порознь и видеться только днем. Бахатов в очередной раз поразил меня своим спокойствием и даже некоторым равнодушием. Сантехнический гуру, Федор Иванович выхлопотал для него полноценное рабочее место в ЖЭКе, и, кроме этого, его временно прописали в незанятой дворницкой. У Бахатова появилось собственное жилье, с крохотным санузлом и кухонькой.

Жизнь налаживалась. Больше, чем на сутки, мы не разлу-чались. Я приезжал к нему в гости, он ко мне. Я рассказывал о своих музыкальных событиях, он посвящал меня в приот-крывшиеся ему тайны финских рукомойников. Мне почему-то сразу вспоминались сказки Андерсена или хрусталь-ный и холодный скандинавский Север, а Бахатов представлялся пушкинским Финном, оперным волхвом.

Я довольно быстро освоил игру с листа. Это оказалось не труднее, чем чтение вслух. Когда звуки обрели графические оболочки, я смог проигрывать произведение без инструмента, внутри себя. Ноты походили на кнопки, приводящие в движение потаенные клавиши, и внутренние молоточки стучали по внутренним струнам. Со временем, я пристрастился читать партитуры, как романы. Такое чтение дарило свою особую, неслышимую прелесть, сравнимую разве с оглохшим торжеством обладателя плеера. Я напоминал себе такого счастливого владельца пары невидимых наушников.

Учебы, собственно, у меня уже не было. Меня не терзали общими дисциплинами. Основное время я проводил за роялем, даже не успел толком познакомиться с моими одноклассниками. Сентябрь и половину октября я посещал занятия, а потом совершенно случайно попал на конкурс местного значения.

В первом туре я представил этюды Шопена. Сыграл недурно, чувствуя вдохновение из спины. Звенел каждый хрящик, пел каждый позвонок, звуки лились, как слезы. Мне очень долго хлопали. Растроганный приемом, я удалился за кулисы. Вдруг послышались чугунные командорские шаги, чей-то громовой голос, румяный богатырский бас пророкотал: "Да где же он, этот ваш новый Рихтер! Покажите же мне его!"

Я увидел человека исполинского роста. Он тоже заметил меня: "Вот ты где, голубчик ты мой! - стремительно подошел ко мне и порывисто обнял, потом на мгновение освободил, чтобы погрозить кулаком невидимому врагу: - Нет, не вымерла еще Россия!" - и опять заключил в объятия. В глазах его стояли настоящие слезы.

"Ну, здравствуй! - сказал он мне, как будто мы встретились после томительной разлуки. - Я - Тоболевский, Микула Антонович", - великан земно поклонился.

Я заметил, что мы сразу оказались в центре внимания. Тоболевский, казалось, сознательно эпатировал закулисную публику. Он буквально стягивал взгляды. В его манере не говорить, а мелодекламировать, громогласно и вычурно, не чувствовалось особой фальши. В фактуре Тоболевского удивительно сочетались добродушие и мощь ярмарочного медведя с духовным порывом помещика, отравленного демо-кратической блажью. Сходство с добрым барином усиливала холеная, превосходной скорняжной выделки борода, черная, со змеистыми седыми прядями. На Тоболевском был фрак, но вместо фрачной рубахи он надел вышитую, русскую. Под горлом у него красовался атласный махаон с бриллиантовой булавкой. Тоболевский источал пряничную, с глазурью, энергию. Ей невозможно было не поддаться.

Тоболевский тормошил меня, что-то спрашивал, я невпопад отвечал. За время нашей суматошной беседы он еще несколько раз грозил потолку, то коротко рыдал в кулак. Потом он вскричал: "Едем!" - и бесцеремонно выволок меня на улицу.

Я не очень удивился тому, что самая роскошная из припаркованных машин - белый лимузин - принадлежала ему. Проворный водитель открыл нам дверь, и мы уселись на заднее бегемотообразное сиденье. Перед нами стоял столик, тисненный перламутровыми разводами, на нем поднос с графином и две рюмки.

"Выпей, золотой мой человек", - жарко сказал Тоболевский, хватаясь за графин. Я выпил, чуть закашлявшись от спиртовой, на горьких травах удавки.

"Полынь-матушка, - усмехнулся моей вкусовой гримасе Тоболевский, еще раз наполнил рюмки и крикнул водителю: - Жми!"

Лицо его сияло вдохновением и благотворительностью.

Мы приехали в ресторан под названием "Тройка". К Тоболевскому сразу подскочил прыткий администратор, одетый дореволюционным приказчиком, с прямым холуйским пробором: "Хлеб-соль, Микула Антонович, милости просим".

Пока Тоболевский о чем-то договаривался, я осмотрелся. Зал ресторана был стилизован под русскую горницу, в золотых петушках, с многочисленными декоративными деревянными падугами. Стены и пол украшала мозаика, выложенная по сюжетам былин, с витязями, лешими и горынычами.

Задник сцены изображал птицу Сирин с развратным женским лицом и вызывающим бюстом. Птица состояла из множества электрических лампочек, которые, то зажигаясь, то затухая, делали птицу живой. Она подмигивала, открывала круглый рот и шевелила грудью.

Для поддержания стиля, девушки-официантки носили кокошники. Стыдливые, до щиколоток, рубахи им заменяла импровизированная конская сбруя. На сцене играл живой оркестр, но исполнял он вовсе не русские народные песни. Звучала современная эстрадная мелодия, и хрипучий солист утробно докладывал о любви. Он спел, и, поскольку дальнейших заказов не последовало, оркестр заиграл медленный мотив. На пространство перед сценой лениво выползли тучные пары и затоптались, поворачиваясь по кругу, как шестеренки в часах.

Я помаленьку пьянел. Графинчик с полынной настойкой мы выдули еще в машине. Потом Тоболевский неоднократно заказывал выпивку, поднимая тосты один за другим. Скатерть не вмещала всей замысловатой снеди. Из многочисленных посудинок с остроконечными крышками выстроилось подобие кремля с курантами на литровой бутылке. Оскаленная пасть гигантской твари, наверное, осетра, напоминала лик дьявола из ночного кошмара.

Тоболевский что-то выкрикивал, а я сидел, тупо уставившись в мерцающий контур сиринской груди. Лампочка, создающая эффект соска, перегорела, я смотрел в эту пустую точку и слизывал с пальцев прилипшие черные дробинки икры. Потом я понял, что Тоболевский скандалит с музыкантами. Он стоял возле сцены, нешуточно возмущался: "Бездари! Твари!" - и потрясал кулаками. Музыканты, тем не менее, продолжали играть. Они в такт пританцовывали, и создавалось впечатление, что они просто уворачиваются от грубых слов. Тоболевский сорвался с места и стал стаскивать их со сцены, раздавая пинки. Распорядитель стоял по стойке смирно и угодливо улыбался: "Ну, будет вам, Микула Антонович, хватит с них!"

"Нет, не хватит! - рычал разбушевавшийся Тоболев-ский. Он взобрался на сцену, поймал за загривок бессильного пиа-ниста и принялся тыкать его носом в клавиши: - Это не твое место, погань!"

Пианист капризничал и вырывался, что приводило Тоболевского в еще большую ярость. Он уже собрался прибить бедного лабуха рояльной крышкой, но вдруг передумал. Он ослабил хватку, вздернул беднягу, как марионетку и, управляя его кукольной головой, развернул ее в мою сторону: "Вот, кто здесь сидеть должен!"

Пианист, соглашаясь, закивал, неизвестно - по своей воле или по распоряжению руки Тоболевского. На его счастье, расторопный распорядитель, не спускавший глаз с Микулы Антоновича, организовал общую просьбу: "Просим, просим!" - и из разных углов зала послышались редкие всплески аплодисментов. Я встал, чтобы проследовать на сцену.

Из-за соседнего столика неожиданно свесился мужик и, поймав меня за рукав, сказал, явно от переизбытка хамства: "Давай, скрюченный, слабай что-нибудь!"

Новый опыт подсказывал мне, что человека с такими замашками можно ставить на место без боязни последствий. Я ударил его ребром ладони по горлу, он подавился разбитым кадычным хрящом и рухнул на пол. Падение сопровождалось колокольным звоном битой посуды. К нему подскочили несколько охранников, переодетых a lа Садко и вынесли из зала. Я триумфально сел за освободившийся инструмент и, учитывая специфику публики, стал наигрывать вариации на цыганские и бандитские шлягеры. Мне устроили бурную овацию.

Я довольно быстро сдружился с Тоболевским. Драка в ресторане этому только способствовала. Со временем я кое-что узнал о его жизни. Тоболевский работал финансовым магнитом или магнатом. Деньги шли к нему отовсюду. По-настоящему его звали Николаем. Микулой он назвал себя сам, по каким-то соображениям. Я относил Тоболевского к тому удивительному типу русских людей, способных проиграть в карты жену и погибнуть на баррикадах, отстаивая независимость отсталой африканской республики. Иногда мне казалось, что он воевал в Афганистане, но возраст его не вполне соответствовал этой войне. Было в нем что-то и от уголовника, но Тоболевский не сидел. Он производил впечатление образованного, нахватанного во многих областях, но иногда поражал вызывающей детскостью своих суждений и поступков. В такие минуты я задумывался, как он сумел заработать миллионы и, кроме того, сохранить их. Объяснения не подворачивались, и приходилось признать, что все его великорусское кликушество, экстравагантность, парадоксальность - только части хитрой, тщательно, до мелочей просчитанной игры. А может, просто всемогущий фарт вел Тоболевского.

В народе его любили, прощали ему и богатство, и лимузин, и трехэтажный дом, и, по слухам, виллу в Ницце. Тоболевский нарочито не сторонился простого люда. Он выходил из машины поболтать с народом о тяготах и скорбях, при этом, разумеется, плакал. Давал деньги на строительство приютов, больниц и храмов. Для таких акций он всегда подключал телевидение, выступал с обличительными речами, а по бокам ставил либо старух, либо кресла с паралитиками. Однажды власти захотели его привлечь за какие-то грехи, так за народного горюна вступились тысячи. Тоболевского отпустили. Не минуло и недели, как Тоболевский возглавил акцию невнятного протеста. Утром, в февраль-ский мороз, он пришел во главе толпы к дому губернатора области босой, без шубы, в одной рубахе. Встав под окнами, он звал губернатора "встречать утро боли народной". Тот не высунулся, Тоболевский картинно побушевал, устроил митинг, на котором говорил понятными народу словами, потом замерз, сел в машину и укатил. После этого Тоболевского стали называть отцом-благодетелем.

Ко мне Тоболевский отнесся со всей самоотверженностью своей темпераментной души. Для начала он пригласил ребят из какого-то телеканала, и обо мне сняли довольно слезливый сюжет: я в комнате с Бахатовым - вопиющая нищета; я за роялем - неумирающая гармония; я с Тоболевским - восторжествовавшая справедливость. В конце передачи назвали номер моего расчетного счета, на который Тоболевский перечислил вполне округлую сумму.

Потом мне пошили фрак. В этом произведении искусства я выглядел подчеркнуто горбатым, но предельно элегантным. Я еще надеялся, что умелые руки портного, если не скроют, то хотя бы смажут мой жуткий ущерб. Но ни чуть не бывало. Тогда я понял, что Тоболевский ни за какие там верижки и коврижки не променяет меня на стройного, без изюминки, гения.

Через короткое время мы поехали в Англию. В городе Лидсе проводился музыкальный конкурс, где я стал лауреатом. Очевидно, выбор страны тоже был продуман Тоболев-ским. Как прирожденный импресарио, он выжал все возмож-ное из моей внешности и королевской фамилии. Обо мне появились первые заметки в зарубежной прессе, которые с удовольствием собирал Тоболевский. Рядом с моим именем упоминалось имя русского мецената Микулы.

Рецензии существовали в диапазоне от фельетона до панегирика. Какой-то газетный шутник сравнил меня с куклой Петрушкой, ярмарочным атрибутом. По его словам, я, крутогорбый и скоморошный, олицетворял соединенный образ старой и новой России. Разумеется, все эти измышления подавались в весьма корректной форме. Из приятных гордыне сравнений наиболее лестное уподобляло меня великому скрипичному горбуну девятнадцатого века, Николо Паганини.

Как ни странно, я почти не вынес впечатлений от дороги и от страны. В новинку был для меня воздушный перелет да волшебно комфортабельное купе английского вагона. Когда мы возвратились на родину, меня ждала собственная квартира, если это можно было так назвать, скорее, огромная студия. Под нее перестроили целый этаж. Тоже позаботился Тоболевский. Среди прочих вещей и необходимой мебели был прекрасный рояль, концертная модель, взятая в бессрочную аренду из музея.

Мельком оглядев новое жилище, я тут же понесся к Бахатову. Он встретил меня, как будто мы только вчера расстались, и выглядел чуть изможденным. Эмоции его были сдержанны, но я видел, что он рад за меня. Я взахлеб рассказывал ему о самолете, о замысловатом умывальнике в номере гостиницы и тут же распаковывал сумки с гостинцами. Вскоре на полу образовалось несколько куч из одежды и обуви. Естественно, по магазинам ходил не я, а кто-то из прислуги Тоболевского. Я только на бумажке указал, что следует взять.

Бахатов сразу разделся, чтобы примерить вещи, и я увидел на его груди знакомые, недавно подсохшие кровоподтеки. По числам выходило так, что начало конкурса совпадало с ритуалом обгрызания. Заметив мой взгляд, Бахатов понимающе усмехнулся, а мне в который раз стало очевидным, почему Бахатов не сомневался в благополучном исходе моей поездки. Он предвидел его, потому что готовил.

Все обновы ему понравились, особенно джинсы и кожаная куртка с множеством змеек. До полуночи мы рассматрива-ли мои фотографии с конкурса, яркие проспекты и подарочные наборы открыток, купленные уже в аэропорту. Конечно, я сразу предложил ему переселиться ко мне и не очень удивился, услышав отказ. На лице его изобразились смущение и мука, он забормотал что-то бессвязное, но при этом решительно качал головой, и интонации были просящие. Я все понял и поспешил сказать, что я не настаиваю. Так Бахатов отстоял свое право на тайную жизнь.

В остальном ничего не изменилось. Мы по-прежнему виделись почти каждый день. Бахатов работал в своем ЖЭКе, я, подстрекаемый Тоболевским, готовился к грядущему конкурсу. Так мы перезимовали.

Моим совместным проектом с Бахатовым стал поиск родителей. Влияние многочисленных латиноамериканских сериалов сказалось на наших впечатлительных умах. Мы подключили газеты и радио. Я не особенно верил в успех предприятия, но поскольку Бахатов - натура не романтическая - занялся поиском, я сдался и тоже начал ждать и надеяться.

Бахатов аргументировал тем, что раньше мы были невыгодными детьми, нахлебниками, а теперь с нашими заработками составим счастье любым родителям. Действительно, через пару недель я получил письмо. Родная мать писала мне издалека. На двух листах она плакала и просила то прощения, то денег на дорогу, чтоб побыстрее увидеться с сыночком.

Я просто покоя лишился, а Бахатов многозначительно потирал руки. Мы неоднократно перечитывали письмо, пытаясь составить по нему образ матери, но получалась клякса, слезливая и расплывчатая. Непонятным из письма оставалось, как она меня потеряла. Объяснение заменял трогательный абзац о выплаканных глазах.

Вначале я решил срочно выслать ей денег, благо, сумма не представлялась для меня проблематичной. Бахатов переубедил меня, настаивая, чтобы я съездил прямо к маме домой. Я уже начал собираться в путь, но меня вдруг смутила одна деталь. Мама писала, что "Глостер" была ее девичья фамилия. По маминым словам выходило, что мой папа нас бросил, и она мне дала свою.

В этом-то и была загвоздка. Я почти на сто процентов знал, что проименован искусственно. При мне не находили никаких документов, просто подобрали, может, на помойке, может, в парке на скамейке или из реки выловили - кто упомнит. Поэтому я на день отложил отъезд, до выяснения происхождения.

Я позвонил Тоболевскому, он подключил свои возможности, и к вечеру меня оповестили, что под фамилией "Глостер" я был записан с легкой руки доктора, принявшего меня в распределитель для грудных детей. Ошибки быть не могло - значит, напутала мама.

Все-таки я съездил бы к ней, но в течение нескольких дней мне пришло еще с полдюжины писем от нескольких родителей, мам и пап. Вся родня отличалась бедственным финансовым положением - беженцы или погорельцы - и стремлением получить по переводу денег, до востребования. Все казались такими сердечными, что я никому не отдал предпочтения и остался сиротой.

Бахатову вообще писем не поступило. Я очень разозлился из-за этого на всех близких родственников и сказал обескураженному Бахатову, что мы прекрасно проживем без них. Для успокоения, я предложил ему навестить родной интернат и, заодно, Игната Борисовича. Тоболевский выделил нам машину, и мы, чуть волнуясь, поехали.

Я ожидал перемен, но не таких. Интерната больше не существовало. Остались только стены, да и те отреставрированные. Из окон исчезли решетки. Игровые площадки обрели новую, свежеокрашенную жизнь, на стадионе не пасли коз. Высоко в небе развевался флаг оранжевого цвета с непонятной эмблемой. Все извращалось на круги своя. На месте интерната, бывшего пионерского лагеря, находился лагерь бойскаутов, еще пустой, как очищенный желудок. Эта картина подействовала угнетающе - интернат казался нам незыблемой твердыней.

Наш Игнат здорово сдал за минувший год. Он одряхлел, и в пьяненьком взгляде появилась потусторонняя мечтательность. Встретил он нас приветливо, как выходцев из забытого доброго сна. Глотая обиду, Игнат рассказал, что когда интернат признали нерентабельным и закрыли, его вытурили на пенсию. Потом какая-то организация выкупила у города здание и прилегающую к нему землю. Игнату некуда было деваться, и он попросился завхозом, аргументируя, что хозяйственник старой закалки, проработал на этом месте двадцать лет. Игната оставили, и он жил, лишенный своего сумасшедшего королевства, одинокий Лир. Ведал простынями и резиновым спортивным инвентарем. Памятуя о хмельной его слабости, я привез спиртных подарков. Игнат даже прослезился от умиления.

Мы устроились в комнатушке, заменявшей ему кабинет - там Игнат накрыл стол, и мы выпили за прежние совместные дни. Вдруг Игнат встрепенулся: "Пойдем", - сказал он мне и потащил на двор. У меня слегка сжалось сердце, едва я понял, куда он идет. Мы обогнули интернат, Бахатов вяло плелся вслед за нами.

Нашего кладбища тоже не было. Юные скауты умирать не собирались, и надобность в кладбище отпала. Земельное детище Игната перекопали в чудный парк. По ухоженным дорожкам мы вышли к недавно разбитому цветнику. Он представлял собой узор из ромбовидных клумб, расположенных правильным квадратом. Игнат подвел меня к ромбу, содержащему незабудки вперемешку с анютиными глазками, и сказал: "Здесь. Я специально сохранил место, знал, что ты захочешь посидеть у нее на могиле. Видишь, как тут красиво".

Я не понимал, как он проник в мою тайну.

"И еще не то знаю, - словно отвечая моим мыслям, сказал Игнат Борисович, - про тех, что пропали. Ну, да ты не бойся, я молчок, - он заметил мое смятение, - я что, мне на них плевать.... Лишь бы на стаканчик хватало, а остальное гори огнем..."

Слова сами по себе казались бескорыстными, но в голосе звучала разумная алчность. Я оплатил будущее молчание. Денег должно было хватить аж на белую горячку включительно. Мы немного постояли возле клумбы с тряпичным прахом моей жены Настеньки и вернулись допивать бутылку.

От привалившего богатства Игнат Борисович развеселился. Он сходил за местным первачем, и мы до вечера пели детские хоровые песни. Потом мы засобирались, Игнат Борисович вышел нас проводить и долго махал рукой вслед нашей машине.

Так мы посетили отчий дом и, надо сказать, успокоились. По крайней мере, я.

Вскоре мне подвернулась вполне сносная практика. Знаменитый бас Андрей Запорожец предложил гастролировать с ним в качестве аккомпаниатора. Он готовил камерную программу из сочинений Мусоргского, циклы "Песни и пляски смерти" и "Без солнца". До этого он отверг все ранние обработки.

По задумке Запорожца, преобладать в оркестре обязан был орган - инструмент, легко воссоздающий погребальную атмосферу. В дополнение к органному звуку Запорожец хотел использовать различные световые эффекты, люмине-сцентные декорации и костюмы в готическом стиле. Произве-дение превращалось в некий диалог между исполнителем и органистом - двумя основными действующими фигурами, символизирующими жизнь и смерть.

Мне создали очень интересный костюм. За основу взяли гравюры Дюрера. Костюмер достал ткань, фактурой передающую тусклый блеск рыцарских лат, и пошил мне подобающее средневековое облачение. Гример тоже постарался и сделал мое лицо костлявым обличьем Смерти. Остальных ребят из ударно-духовой группы гримировали под висельников и могильщиков.

Я очень увлекся этой новаторской идеей и предложил Запорожцу не разделять между собой произведения, а без пауз нанизывать их на непрерывную музыкальную нить. Я продумал все тематические связки, за время которых Запорожец успеет сменить костюм, а зритель не вывалиться из концепции цикла. Запорожец с готовностью принял мое предложение.

Работали мы быстро и дружно, за месяц программа была подготовлена. Премьера состоялась в малом зале оперного театра. Конечно, не обошлось без помощи Тоболевского. Неизвестно, какими правдами или неправдами он достал орган удивительного тембра. В течение нескольких дней его перевезли и установили на сцене. Вообще Тоболевский решил почти все технические и административные проблемы.

Когда наш триумф состоялся, в интервью телевидению Тоболевский сказал, что очень подумывает о возрождении "русских сезонов" в Париже. Я, признаться, был уверен, что следующим городом, который мы посетим, будет Париж с его Нотрдамским собором, где Тоболевский организует русскому Квазимодо органный концерт.

У меня не вызывало сомнений, что подсознательная мечта Тоболевского - создать русский паноптикум, труппу монстров и уродов, пляшущих или пиликающих. Искусство как самоцель его мало интересовало.

Эту невеселую догадку о наличии у Тоболевского тайных наклонностей компрачикоса подтвердил следующий факт. Мотаясь по сибирским дебрям, он нашел новую забаву - глухонемого борца Кащеева, двухметрового исполина чудовищной силы. Я даже заревновал, главным образом потому, что представлял себе сидящего в раздевалке мокрого Кащеева - свернул кому-то шею и доволен, а в коридоре уже голосит Тоболевский: "Да где же этот ваш новый Герасим, покажите же мне его!"

Как это не забавно, я оказался поразительно близок к истине. Чтобы подключить Кащеева к денежной турбине, Тоболевский организовал соревнования имени легендарного Поддубного с увесистым призовым фондом. На такую приманку съехалось много именитых бойцов, к акции присоединился муниципалитет и ряд ведущих телекомпаний.

Кащеев знал свое дело. Он без разбора заламывал своих противников. На торжественной церемонии закрытия соревнований Тоболевский произнес длинную речь, а под занавес сказал, что нашему чемпиону, кроме кубка и денег приготовили еще один маленький подарок. На тамтам вышла миловидная девушка, а в руках у нее был щенок спаниеля. Зрители взвыли от умиления, когда гигантский Кащеев, полчаса назад свирепо крушивший хребты, осторожно взял щенка и прижал к груди. Тоболевский поглаживал свою тургенев-скую бороду и улыбался.

На достигнутом он не остановился. Сразу же после нововведенных соревнований Тоболевский организовал по западному образцу бои без правил, с Кащеевым-фаворитом. И, разумеется, пока Кащеев на ринге крушил и членовредительствовал, за канатами стоял человек Тоболевского с собачкой. В перерывах между раундами Кащеев брал ее на руки и гладил.

Действительно, как явление коммерческое он превзошел меня. Кащеев был зрелищней и потому прибыльней. В этом заключалась реальная опасность. Тоболевский в любой момент мог прекратить мое финансирование: и не из-за того, что пожадничал, а элементарно забыл о моем существовании. Я загрустил и даже собирался предложить Тоболевскому устроить турнир между мной и Кащеевым. Я очень рассчитывал на свою силу. У меня был шанс проверить свои борцовские возможности на одной из вечеринок, которые устраивал Тоболевский для близкого окружения.

Мы как-то засиделись на даче Тоболевского. Хозяин накрыл шикарный стол, и большинство приглашенных к вечеру уже были основательно хмельны. Все, кроме меня и нового любимца - Тоболевский не позволял ему прикасаться к спиртному.

Тоболевский опять принялся расхваливать своего Кащеева, похожего на огромный обтянутый кожей валун, пока это счастливое бахвальство не перешло в демонстрацию физической мощи Кащеева. Я старался не отставать, то, скручивая в узел гвоздь толщиной с палец, то, сминая пустую канистру на манер пивных импортных жестянок. Гости, Тоболевский и Кащеев страшно разгорячились. Я понял, что нужный момент настал и вызвал Кащеева побороться. Тоболевский подумал и разрешил.

Мы перебрались на поляну за домом. На ней обычно играли в лапту и городки, то есть только в русские игры - так хотел Тоболевский. Поляна вполне подходила, как он выразился, и для "кулачного боя".

Кащеев снял рубаху, я тоже, следуя его примеру, разделся до пояса. Вдвоем мы составляли более чем контрастную пару. Я выглядел в половину меньше его. Конечно, если бы меня распрямить, во мне набралось бы достаточно роста - мы выяснили это, когда портной измерял мою спину матерчатым метром. И я всегда был каким-то иссохшим и болезненно белым.

Торс Кащеева не отличался античной красотой, но вы-глядел варварски мощно, как художественно опиленный ствол дуба. Мы сошлись, и я сразу понял, что представляет собой любимец Тоболевского. Мои руки еще могли тягаться с ним, но шейные и спинные позвонки ходили ходуном, как баранки на шнурке. Я видел, что у Кащеева на коже, там, где ее сжали мои пальцы, выступила кровь. Он был намного дюжее меня и привык терпеть боль. На какую-то секунду я зазевался, и, не останови Тоболевский поединок, Кащеев, по всей видимости, сломал бы мне шею. Мы вернулись к столу. Остаток вечера я разминал ноющие суставы, а Кащеев, потирая пунцовые кровоподтеки на плечах, тихонько гудел на ухо Тоболевскому свои грустные мысли.

Имелся, конечно, и другой шанс потягаться с Кащеевым. Для этого пришлось бы отыскать двухголового скрипача, припадочную виолончелистку, флейтиста с картофельными отростками вместо ног - то есть сколотить коллектив, сродни цирку лилипутов - к чему, собственно и стремился Тоболевский. Ходили слухи, что он собирался везти Каще-ева на какие-то престижные соревнования в Афинах. Сроки совпадали с моей поездкой на конкурс в Италию.

Я позвонил Тоболевскому, чтобы обо всем договориться и узнать, на каком свете нахожусь. Разумеется, я не выдвигал условий, боже упаси, просто поинтересовался, когда мы летим в Болонью. Тоболевский погрустнел и сказал, что не сможет в этот раз сопровождать меня, но пообещал все уладить с билетами, гостиницей, переводчиком и прочими дорожными мелочами.

Сама собой закончилась школа. Я сдал выпускные экзамены, отыграл концерт и получил соответствующие документы. Мой добрый ангел - декан Валентин Валерьевич ждал меня в консерватории с распростертыми объятиями. До нового конкурса оставалось три месяца, и я подумал, что единственным нашим с Бахатовым упущением остался непосещенный детский курорт. Я уговорил Бахатова, он взял отпуск, и мы укатили в Евпаторию.

С утра до вечера мы сидели на пляже возле воды, рядом торчали плоские головки зарытой по горло "пепси-колы". Невдалеке копали в песке свои миниатюрные катакомбы полиомиелитные дети, и чайки, глядя на нас, кричали от ужаса. Непостижимое море раскачивало мутные волны, огрызки фруктов прыгали на волнах, как поплавки. Несколько раз в день на горизонте показывался белый профиль лайнера. Тогда всем мерещилось скорое счастье, которому хотелось помахать рукой. От этой поездки сохранилось несколько фотографий, моих и Бахатова. На одном снимке Бахатов стоит у кромки моря, под мышкой у него облупленный пенопластовый дельфин.

По приезду я начал усиленно готовиться к конкурсу, включил в программу произведения Листа, Скрябина, Равеля и Рахманинова. Накатывал я их публично, дал восемь концертов в филармонии, и критики писали, что никогда еще я так хорошо не играл. Наверное, они были правы.

За последние полгода я очень наловчился налаживать прочную связь с моим внутренним музыкантом. Раньше только на середине произведения ощущались его позывные, и я настраивался на нужную волну. Когда же он брал управление на себя, я отключался, он проникал в мои пустые руки, и тогда я играл лучше всех. Он был настоящий псих - тот, кто сидел в моем горбу, и настоящий урод. Каждая секунда его жизни заполнялась адовой мукой, о которой ему приходилось молчать - у него отсутствовал язык. Я знаю, что он не смог бы жить вне меня - у него от рождения не было кожи. Он играл голыми, мясо на костях, пальцами - так он общался - и это тоже причиняло ему чудовищные страдания. Но, жаждая поведать миру о них, он превозмогал болью боль. Результат превосходил все мыслимое. Это были слезы высшей пробы. Может поэтому, стиль моей игры многие определяли как депрессивный. Но предельно индивидуальный.

Тоболевский проводил меня до аэропорта. Я летел в столицу, и там пересаживался на "Боинг", следующий в Болонью. Тоболевский пожелал мне удачи и дал два небольших долларовых рулончика, перетянутых резинкой. Уже в Италии я развернул их. Первый состоял из пятидесятидолларовых купюр - на крупные и непредвиденные расходы, второй, из мелких купюр - на чаевые и всякую чепуху.

В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно "пятизвездочным". Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера.

Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел свое журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными черными прядями.

Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищенский ветер.

Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.

Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом, за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.

Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом: - Это все сквозняки ебаные, - успокаивал он меня. - Что ж ты свое сомбреро не носишь, - сокрушался, имея ввиду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал ее вокруг возможного очага остеохондроза. Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки: - Красные. Плохо, - хватался за телефон и вызванивал русское консульство.

- Да все нормально со мной, что вы беспокоитесь, - говорил я ему.

Из консульства прислали машину и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьезных изменений. Мой опекун расцвел и тискал на радостях всех и каждого: - Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона.... Нет? Ну, слава Богу!

Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже не мало - только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.

Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело - не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щелкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмел все приглашения.

Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.

Я сразу сказал ему: - Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.

- Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека попустить! - ругнулся Тоболевский.

Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить. Тоболевский сделал паузу и сказал: - Тут у твоего друга неприятности большие.

- Какие неприятности? - я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял еще в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число - день моего провала: - Я не ошибся, Микула Антонович?

Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера: - Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак!

- А что я? Я, как рыба, - обиделся тот. - Сашка, скажи!

- Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?!

- Человека он убил, - как бы удивился событию Тоболевский, - причем не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, - сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. - Он же вроде у тебя нормальный был, да?

Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему, может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ - денег и продуктов - он производил из рук в руки и всегда для объектива.

Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречило его натуре, пусть холодной, но не жестокой.

Бахатов в тот день не работал. На районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поет непонятные песни. Напарник пошел туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчлененной головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова.

Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его потревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато.

- Где он сейчас? - спросил я.

- В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу.

Я едва сдерживал слезы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казенную койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах.

- Не переживай, - успокаивал меня Тоболевский, - ничего ему не будет - он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим.

Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Федору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею: - Горе, Сашка, какое! Хороший парень и такую беду учинил!

Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнесся к тому, что мой Бахатов - убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить.

Я умолял Федора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал.

- Он все о какой-то собаке говорил, просил оставить его хоть на пять минут, - сказал, наконец, Федор Иванович.

- Оставили? - с малой надеждой спросил я.

- Нет, он сопротивляться стал, ему по голове дали, и он затих.

Теперь я ни на йоту не сомневался в непричастности Бахатова к убийству. Очевидно, что глупого и несчастного сантехника загрызла собака из колодца, и об этом Бахатов пытался рассказать пришедшим. Разговор с Бахатовым откладывался из-за его состояния, оставалось ждать, когда он придет в себя. Вдобавок, он нуждался в улучшенном уходе. Тоболевский обещал похлопотать.

Наверное, я выглядел совершенно изможденным. Тоболевский подвез меня прямо к дому и велел отдыхать. Он рассчитывал уладить все проблемы за пару дней. Я свалился на свою кровать с мягкой панцирной сеткой и долго раскачивался на ней, приводя нервы в порядок.

Неожиданно для себя я отметил, что мои переживания прекратились. Тревога ушла, оставив не успокоение, а странную зудящую пустоту. Я на время примирился с этим назойливым ощущением. Через час пустота рассосалась по всему телу. На секунду мне показалась безразличной судьба Бахатова - она представилась мне не присутствующей в жизни. Я почти насильно заставил себя сострадать и продолжал бодр-ствовать, пока эта эмоция не закрепилась. Но заснул я холодным и бесчувственным сном.

Утром позвонил Славик, водитель Тоболевского, и сказал, что мы можем ехать к Бахатову, а Микула Антонович обо всем договорился, но сейчас занят и с нами не поедет. Чуть помявшись, он добавил, что не сможет забрать меня из дому - ему не с руки, а подберет в центре, возле универмага, ровно в одиннадцать.

Я пришел раньше минут на пятнадцать. Вдруг меня осенило, что я забыл купить Бахатову вещевой гостинец. Баночки с икрой и фрукты уже лежали в кульке. Я пробежался по этажам универмага, размышляя, что бы купить, но так и не выбрал. Все вещи казались мне надуманными, бесполезными и совершенно неподарочными. Время поджимало, я заглянул в отдел хозяйственных товаров и понял, что попал по адресу. Мой взгляд сразу остановился на упаковке баночных пластиковых крышек. Это было то, что нужно. Во-первых, они напоминали о нашем детстве и первой Бахатова страсти грызть пробки и крышки, во-вторых, они являлись своеобразным реабилитационным тренажером, в котором, по всей вероятности, нуждался Бахатов.

Я не сразу заметил Славика, потому что он был не на обычной легковушке, как я ожидал, а на служебном "рафике". Машина предназначалась для грузовых перевозок, так как в ней убрали сиденья, оставив одно, рядом с водитель-ским. Я досадливо подумал, что Тоболевский выделил неудобный транспорт - Бахатову даже присесть некуда. Но вспомнил, что он еще болен, нуждается во врачебной помощи и ехать не сможет.

В половину двенадцатого мы подкатили к психиатрической клинике, где находился перевезенный из изолятора Бахатов. Оставив машину возле серых металлических ворот, сваренных из средневековых копий, мы зашли на территорию больницы. Там к нам присоединился еще один человек, парень из охраны Тоболевского. Он кивнул Славику, пожал мне руку и молча пошел вслед за нами.

Я удивился и обрадовался одновременно тому, что территория больничного комплекса неохраняема и совершенно не казарменного типа. Но, возможно, Бахатов находился в особом корпусе под милицейским надзором. А в целом, если бы не решетки на некоторых окнах, все напоминало парк вокруг скромного санатория.

Славик несколько раз шепотом уточнял у проходящих людей дорогу, и, наконец, мы подошли к двухэтажному старому зданию, стоящему особняком от остальных корпусов.

Я не успел прочесть табличку на входе, удостоверяющую суть данного заведения. Меня лишь порадовало полное отсутствие охраны и даже вахтера.

Мы прошли чуть вперед по сумрачному коридору в поисках административной двери. Из-за невидимого поворота появился доктор в зеленом переднике и спросил, что нам нужно. Славик неловко завозился с документами, потом он вместе с доктором отошел и стал под единственной на коридор лампой. Доктор бегло просмотрел бумажки и пригласил нас следовать за ним.

Вокруг царила церковная тишина, только вместо ладана нестерпимо пахло дезинфекцией. Чтобы хоть как-то разрядить эту едкую тишину, я запустил шутку, натянутую, как резиновая перчатка: - А тараканов у вас точно не водится. От такого запаха все передохнут!

Доктор с неожиданной прытью откликнулся на шутку: - Тараканов нет, зато крыс предостаточно! - и рассмеялся пугающим совиным смехом.

Славик солидарно покряхтел, но на лице его был религиозный испуг. Охранник Тоболевского оставался египетски нем.

Я вдруг спохватился, что веду себя фривольно и эгоистично и совсем не поинтересовался здоровьем Бахатова. Я выдержал паузу и степенно спросил: - А как чувствует себя пациент Сергей Бахатов?

- Хорошо, - откликнулся частушечным голосом доктор. - Чаек попивает, газетку почитывает.

- А когда его можно будет забрать?

- Да прямо сейчас. Юморист! - доктор открыл дверь в палату.

Я действительно ожидал увидеть Бахатова с чашкой дымя-щегося чая в руке, нежный свет настольной лампы и стопку газет на тумбочке возле кровати. Комната была черной и холодной. Доктор в два прихлопа нашарил выключатель, и на потолке вспыхнул тусклый медицинский плафон. Посреди комнаты стоял широкий оцинкованный стол, на котором лежал белый сверток размером с человека.

Сам не зная почему, я ударил доктора в живот. Он влетел в стеклянный шкафчик, рассыпая трупные инструменты и выдавленные стекла. Я подскочил к доктору и несколько раз пнул его ногой.

- Хватит с него, - вдруг сказал охранник. - Убьешь, а он нам еще пригодится.

Дергающийся на полу доктор давился ругательствами, выдувающими на губах розовые пузыри. Скрюченной рукой он вытер со скулы кровавую липкость и посмотрел на охранника с вопрошающей ненавистью.

- Это друг босса, - вяло объяснил мой срыв охранник, - у него горе. Право имеет.

Доктор перевалился на колени и, опираясь на кулаки, попытался приподняться. В такой обезьяньей позе он восста-новил равновесие, встал и шатко поплелся к умывальнику.

Я подошел к свертку на столе и распеленал в том месте, где угадывались очертания головы.

На меня взглянул мертвый Бахатов. Он очень отличался от себя спящего. Новый профиль Бахатова был лимонно желтым, с оттопыренным, как у подстаканника, ухом. Я коснулся пальцами его лба и почувствовал холод внутри Бахатова. Этот холод показался мне единственно живым в Бахатове, потому что он, подобно электрическому току, проник в меня и подморозил мои внутренности. В одну секунду мы стали одинаково ледяными.

- Когда он скончался? - спросил я.

- Вчера ночью, - фыркая водой, сказал доктор.

- От чего он умер?

- Приступ гипертоксической шизофрении, - доктор уже умылся и смотрелся вполне сносно, будто измученный флюсом, - а проще говоря: отек мозга.

- Его можно было спасти? - я спрашивал без провокационного подтекста.

- Пожалуй, нет, - честно ответил доктор, - слишком поздно привезли.

На открывшейся шее Бахатова я увидел синий полумесяц. Точно такой же, симметрично расположенный, я нашел с другой стороны шеи. По краям синяки были более крупными, посередине - мелкие и частые. Вместе они напоминали след от собачьего укуса.

- А это откуда взялось?

- Это? - доктор склонился над Бахатовым. - На укус похоже, да? Сосуды лопнули. Бывают и не такие узоры.

Доктор повернулся к охраннику: - Вы труп сейчас заберете? Если заберете, мы его подготовим.

- Готовьте, - сказал охранник. - Вот его одежда, - из своего кейса он достал черный костюм с разрезом на спине, - переоденьте покойника.

Доктор вышел за помощниками и скоро вернулся в сопровождении двух санитаров. Они ловко обнажили Бахатова. После смерти ему не скрестили руки, а уложили по швам, как солдату.

На правой руке ногти были полностью обкушены, на левой оставались два ногтя - на указательном и большом пальцах - адова мука Бахатова. Я не мог вернуть ему жизнь, но в моих силах было успокоить его на том свете, избавить от вечно грызущего пса.

Благодаря проворству санитаров, Бахатов вскоре лежал нарядный, как жених. Доктор принес длинный полиэтиленовый мешок на змейке.

- Подождите несколько минут, - сказал я, - если не трудно, оставьте меня с моим другом, я хочу побыть с ним наедине.

Славик сразу убежал вместе с санитаром, чтобы тот показал, как подогнать машину прямо под морг. Доктор и второй санитар сказали, что сходят за носилками. Охранник собирался ехать в крематорий - там мы договорились встретиться - и тоже вышел.

Я присел слева от Бахатова. Интуиция подсказывала мне, что я поступаю правильно. Я взял в свою ладонь кисть Бахатова, холодную как зимний булыжник, и немного погрел. Я убедил себя, что собираюсь сделать акт не более страшный, чем облизывание сосулек, обхватил ртом первую фалангу с ногтем на указательном пальце Бахатова, пристроил зубы и начал по миллиметру откусывать выступающую роговую кромку.

У ногтя не было вкуса. Уже поэтому долг перед Бахатовым казался мне простым и необходимым. На большом пальце ноготь вырос гораздо тверже, и мне пришлось повозиться, прежде чем я отгрыз его. С кривыми сабельными обломками во рту, я мысленно простился с Бахатовым, пожелал ему счастливой смерти и выплюнул огрызки. Далее, повинуясь какому-то наитию, я осмотрел шею Бахатова. Как я и рассчитывал, собака отпустила его.

Вернулись доктор и санитар. Бахатова уложили в мешок и погрузили на носилки. На пороге мертвецкой я оглянулся. Свет был выключен, но на столе, где минуту назад находился Бахатов, суетилась и ворочалась черная тень, слышалось царапанье когтей по цинку и тихое урчание, а потом над столом зажглись и повисли две красные искры.

Мы выехали за город. Через некоторое время я увидел здание крематория, похожее на уютный заводик с изразцовой нарядной трубой. Возле ворот нас ждал охранник и мест-ный сотрудник. Он вежливо сказал: - Проходите, пожалуйста, в церемониальный зал, там вы сможете проститься с усопшим.

По мощеной, в траурных разводах, дорожке мы со Славиком прошли к центральному входу крематория. Бахатова внесли с другого входа. Охранник последовал вслед за приемщиком со словами, что мы не нуждаемся в каких бы то ни было ритуальных обрядах, и желательно все провести по возможности быстро.

Церемониальный зал крематория из-за обилия облицовочной плитки очень напоминал станцию метро. Бахатов лежал в разборном, как кузов самосвала, гробу. Из динамиков, замаскированных под венки, оркестр заиграл грустную мелодию Дворжака. Поскольку слов для прощания у меня не было, я положил в гроб к Бахатову кулек с продуктами и крышками и, как с перрона, помахал рукой. Неслышно включилась движущаяся лента, и Бахатов медленно уплыл в ква-драт-ный проем, колыхнув бархатные портьеры.

Я услышал потусторонние голоса ангелов, которые с тихими матами приняли Бахатова, выстоял несколько минут в ожидании характерного выстрела, который издает лопнувшая от жара консервная банка, но ничего не услышал.

Распорядительница в черной хламиде предложила нам прогуляться в саду, пока готовят урну с прахом. Через полчаса мне вручили железную коробку с порошком Бахатова. Она была чуть теплой.

Охранник сказал мне, что место для урны забронировано на первом городском кладбище, но я отказался хоронить там Бахатова. Я имел по этому случаю особое мнение. Охранник счел все свои погребальные функции выполненными, сел в машину и уехал. Остались я и Славик.

- А теперь куда? - спросил он, когда мы сели в кабину.

- В "Гирлянду", - высказал я вслух внутреннюю мысль, не предназначенную для наружного употребления.

- Это что, кладбище такое, привилегированное? - мрачно поинтересовался Славик.

- Почти, - я поразился его догадливости.

- И далеко отсюда? - Славик устало потянулся к ключу зажигания. Мотор всхлипнул и завелся.

- Не знаю, минут сорок.

- Тогда, может, завтра? - встрепенулся Славик.

- Нет смысла. Сегодня одним махом все и закончим.

Мне совершенно не хотелось ему объяснять, что завтра для меня, возможно, не наступит - у нас, гирляндовских воспитанников, разрыв между смертью напарников не превышал трех суток.

- Ну не могу сейчас, - артачился Славик, - мне еще по городу помотаться надо, на фирме дела, а после машину в гараж сдать. Я вот что - я тебя домой заброшу, а вечером на своей тачке заберу. Так и быть, съездим.

- Ладно, только у меня к тебе просьба будет: захвати лопату, любую, лишь бы копала.

- Сделаем, - пообещал Славик.

- И еще, отвези меня в одно место, - я назвал ему адрес моей бывшей жилищной конторы. Я очень хотел, чтобы Федор Иванович и ребята попрощались с Бахатовым. И не прогадал.

В конторе наши отмечали девять дней по зверски убиенному коллеге. Я присоединился к их горю. На каком-то водочном поминальном витке я осмелел, достал урну, поставил ее на стол и сказал: "Выпьем за Сережу Бахатова!"

Они-то не знали, что он умер, и после каждой стопки чихвостили его почем зря. Я был готов к негативной реакции, но ребята оказались на духовной высоте. Присутствие на поминках праха возможного убийцы не смутило их. Они выпили и за Бахатова, пожелали ему пуховой земли, царствия небесного и червонца за гнилой стояк. Такая у наших ходила поговорка.

Славик заехал за мной около восьми вечера. "Раньше не успевал, - оправдывался он. - Зато смотри, не забыл", - он протянул мне складную лопатку в брезентовом чехле.

Разумеется, мы несколько часов блуждали по пригородным шоссе в поисках интерната. Я помнил дорогу весьма приблизительно, как помнит ее мечтающий пассажир, изредка поглядывающий в окно. Славик в этих краях вообще не бывал. Мы опрашивали сельских жителей, на закате забывающих собственное имя, теребили всякого прохожего, но только случай помог нам выскочить на полустертый знак, который указывал направление к интернату.

На исходе сентября, в сумерках наш альма-патер, переоборудованный в лагерь, за невысоким забором, весь в кустах и деревьях вполне сходил за кладбище. Скаутский летний сезон закончился, интернат был тих и пуст. Я сказал Славику, чтобы он ждал меня в машине, а сам пошел когда-то знакомыми, а теперь асфальтированными и чужими тропинками. Мне казалось, что Бахатова следует похоронить рядом с Настенькой. Тогда у меня появится свой могильный склеп, где со временем похоронят и меня.

Очень быстро стемнело, и серые окрестности погрузились в непроглядный мрак. Даже я, знавший наизусть все нехитрые маршруты, ведшие к интернату и от него, понял, что не могу сразу определить, куда мне идти. Я долго вглядывался в темень, пытаясь сориентироваться. Дело в том, что мы подъехали к интернату с обратной стороны, и моя топографическая память не перестроилась на зеркальное восприятие. К счастью, подул высокий ветер, разогнал тучи. Проглянула луна в компании звезд и тускло осветила мой ошибочный путь. Я забрел в совершенно противоположную сторону. Пришлось возвращаться, но я уже шел в нужном направлении - напрямик к кладбищу, с Бахатовым в одной руке и лопаткой в другой. В каждом шевелящемся кусте мне мерещился лохматый собачий бок.

За деревьями начинался цветник: ухоженные клумбы различных геометрических форм, помещенные в строгий прямоугольник. Игнат Борисович никого не забыл и перехоронил каждого ребенка в своей клумбе. Я ненадолго растерялся, потому что не помнил, в какой из них лежит Настенька. Я бы определился по ряду и месту, но не знал, откуда считать. Весною на могиле росли незабудки, теперь ее покрывал увядший травяной сор; она потеряла основные приметы.

Я ходил среди могил и терзался сомнениями. В одном из рядов я просто нашел пустующую землю. На ней вполне поместились бы две персоны. Это решало все проблемы. Я сел рыть яму.

Почему-то я начал делать ее размером, как для целого человека в гробу, а не емкости, величиной со скворечник. Я сообразил, что это займет у меня в десять раз больше времени, но убедил себя не мелочиться на труде. Почва была рыхлой, и моя работа успешно продвигалась.

Я вырыл яму глубиной метра полтора, выровнял стенки и, как на дно сундука, опустил туда урну. Чуть отдохнув, я нащипал каких-то сорняков, сохранивших цветы до осени, и бросил поверх урны. Под деревьями я накопал земли для холмика и в несколько приемов перенес ее в рубахе, а самому холмику придал стандартную форму перевернутого корыта.

От отделочных работ меня отвлекли еле слышные фортепьянные аккорды, доносившиеся со стороны интерната. Наверное, я воспринимал звуки давно, но не вычленял слухом из-за органичного их соответствия происходящему. Мелодия была простенькой, но очень скорбной. Фальшивый строй самого инструмента придавал ей особую шарманочную грусть.

Как зачарованный, я обошел здание в поисках источника звуков. Мелодия стала отчетливей и громче. Из подвального окна, наполовину утопленного в землю, выползало дряблое кружево света. Присев на корточки, я заглянул в окно.

Сперва я увидел спину человека за пианино. Играл горбун, и уродство его было чудовищных размеров, вздувшееся, как комариное брюхо. Горб чуть покачивался в такт музыке, оболочка его, укрытая одеждой, казалась тонкой, пленочной. Я подумал, что если проткнуть этот горб, он лопнет высосанной кровью.

Потом я вспомнил сам инструмент - мое старенькое интернатское пианино, случайно мной открытое в заброшенной комнате. Я не предполагал, что оно способно издавать такие тревожные и сладостные звуки. Тем временем, мелодия обрастала новыми темами и вариациями, становясь все более горькой и прекрасной. Я мог поклясться, что этой мелодии раньше не существовало, и что я знал ее всю жизнь.

На дощатом столе горела керосиновая лампа. Тонкий фитиль дрожал в неестественно ярком синем бутоне. Рядом стояли три стакана и бутылка, не хватало лишь двоих приятелей горбатого импровизатора. Вдруг он обернулся, положив на плечо длинный подбородок.

Это был Игнат Борисович. Невдалеке завыла собака, громыхая колодезной цепью. Игнат Борисович засмеялся пунцовым опухшим ртом, высунул, дразнясь, длинный язык, и в мелодии появились рубленые ритмы танго. Стол отъехал куда-то в бок, освобождая пространство для танцующей пары.

Они появились - два свившихся тела в белом. Ведущий танцор двигался широким шагом, поддерживая партнера под поясницей. Второй эффектно подволакивал ногу, пока она не выскользнула из штанины. Свободной рукой он подхватил свою оторванную конечность и стал обмахиваться ею, как веером. На подъеме музыкальной страсти они одновременно посмотрели на меня, чтобы я вспомнил их сведенные насильственной смертью лица.

Страшно выла, срываясь с цепи, собака. А музыка уже сменила характер - звучала русская "барыня". Вплыла молодая красавица. Простыня в кровавых пятнах заменяла ей шаль. Повернувшись ко мне, она распахнула простыню, под которой отсутствовало тело. Грянул заключительный аккорд, упала пустая простыня, со звоном лопнула цепь, сдерживающая собаку.

Я отлип от окна и поднялся, успев подумать, что забыл на могиле лопату и лишил себя единственного оружия. Я вскинул для защиты руки, в надежде перехватить злобную тварь под горло. В какую-то секунду я увидел, как на большом и указательном пальцах левой руки пробились стальные ножевидные ростки.

То, что приближалось, не имело зримой формы - одни стеклистые очертания. Оно обладало массой, я ощущал дрожь земли лучше сейсмографа. Я не увидел, а почувствовал челюсти, сомкнувшиеся рядом с моим горлом. Уже не приходилось гадать, какой природы это существо. Огромный сгусток невероятно больной эмоции, чудовищный концентрат скорби облепил меня. В каждой молекуле существа, казалось, сосредоточилась боль по десяти умершим сыновьям. Напоровшись на мои стальные ногти, сгусток прорвался и потек. По мне струились слезы, горючие и обжигающие, как кислота.

Неподалеку пробежал, бряцая ведрами, Игнат Борисович, и на спине у него расплывалось огромное черное пятно. Перед ним открылся, как глаз, колодец, закрылся и исчез вместе с Игнатом Борисовичем.

Под моими ногами лежал издохший пес - сторожевой полкан, заурядная помесь овчарки с неизвестным собачьим плебеем. На кольце ошейника висел короткий обрывок цепи.

Я испытал чувство досадной неловкости. Особенно когда заметил, что у моего невольного злодейства был свидетель. Старик, возможно местный сторож, стоял в нескольких шагах от меня, пряча в ватный воротник красное, словно отсиженное лицо. Он явно не решался подойти и заговорить первым.

- Вы уж извините за собачку, - сказал я, отвратительно смущаясь, - совершенно не хотел ее убивать.

- Если вы жмура привезли, так зачем же сами-то закапывали, ручки свои марали, - оживился старик. - Я и лопату бы принес и с известкой закопал бы, - на каждое его слово приходился мелкий услужливый поклон. - Я ведь скольких тут позакапывал и всех с известкой, мне ваше начальство доверяет, а вы сами потрудились, нехорошо... - бедняга, очевидно, переживал, что упустил заработок.

Я не выяснял, какое начальство прячет здесь покойников: - Вот, возьмите, - я протянул ему сотенную бумажку.

- Благодетель! - сторож хищно сжевал награду кожистыми, будто куриными пальцами.

Бормоча о каких-то дополнительных услугах, что он бы за надобностью и расчленил, и в газетку завернул, хозяйственный старик наклонился к мертвому псу и снял с него ошейник.

- А может, вам собак нравится душить? - доверительно поинтересовался сторож. - Так я могу добыть.

- Спасибо, не нужно, - я поспешно отказался.

- А не желаете уродицу? - он алчно облизнулся. - Тысчонку дайте и вытворяйте с ней все, что душе угодно, помрет - не жалко, я с известкой закопаю. Здесь их раньше много водилось: и уродов, и уродиц, - сторож плутовато улыбнулся, - а потом перевелись, я последнюю забрал...

Кажется, в тот момент он рассмотрел меня полностью. Сторож дурно закричал и рухнул на землю.

- Ты чего орешь, дурак? - я не совсем понял причину его испуга.

- Так ведь убьете, - заплакал сторож.

- Зачем мне тебя убивать? - я удивился.

- Вроде как пару вам нашел!

Мне оставалось поражаться тому наивному изяществу, с которым он записал меня в уроды.

- Пожалейте, я вам ее даром отдам! - сторож проворно вскочил и, ежесекундно оглядываясь, побежал нелегкой старческой трусцой: - Сюда, сюда, тут она...

Он подвел меня к постройке, напоминающей добротный дворницкий сарай, в котором хранят инвентарь.

Какими-то цепляющимися за жизнь движениями сторож отодвинул засов и открыл дверь. Отвесив жалкий книксен, он юркнул в сарай и через минуту вывел обещанную девочку.

- Видите, какая она, - сказал сторож, - чистенькая, сытая, - он погладил ее по плешивой, с редкими прядками светлых волос головке.

Это был ребенок-идиот с довольно милым немного бульдожьим личиком. Я хорошо помнил таких детей, пухлых и беспомощных. Она улыбалась, показывая редкие и мелкие, как рис, зубы. Для соблазнительности ее нарядили в перешитый из больничной пижамы короткий пеньюарчик - из-под застиранных рюш торчали толстые и морщинистые, как у младенца-переростка, ножки.

- Поздоровайся с дядей, Настенька, - сказал сторож с робкими нотками игривости.

Девочка стояла, не шевелясь, затем, по устоявшемуся рефлексу, подтянула до пояса пеньюар, обнажая курчавые гениталии.

Мое молчаливое созерцание послужило сторожу сигналом к бегству. До этого он осторожно пятился, а затем рванул, что было сил за деревья. Девочка глянула сквозь меня слипшимися крошечными глазками и, потоптавшись на месте, заковыляла обратно в сарай.

В природе обозначились первые признаки рассвета. Акварельная чернота небес сменилась синими тонами. Я шел к машине без надежд и без страха. Смерть откладывалась лишь до того момента, пока трупный яд Бахатова, как из сообщающегося сосуда, полностью не перельется в мое тело и не остановит сердце.

к началу



СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100