Андрей Краснящих

Чертово колесо (Колесо обозрения)

Из цикла "Парк Культуры и Отдыха"



Чудовища рождают чудовищ,
а игры с разумом заканчиваются ничьей

Что я помню? Себя, бегущим по полю в сторону солнца с крепко зажатой в руке катушкой от оторвавшегося и улетевшего воздушного змея. И хотя солнце само по себе и далеко, змей освободился от меня и теперь ближе солнцу, чем ко мне, а поле уходит прямо в небо, я все равно бегу, не бросая катушку. Потому что, чувствую и знаю, только я соединяю вместе солнце, поле и змея, и если я остановлюсь (об этом я и думать боюсь), поле тут же оборвется глубоким оврагом, змей, а может быть и солнце, свалится с неба, да и сам я упаду. Я чувствую себя счастливым, счастье соединяет меня с полем, змеем, солнцем и делает нас одним целым и послушным друг другу.

Отчего же я так счастлив? От змея, уже не принадлежащего мне? От поля, кото-рое больше меня в тысячи раз? От солнца, которого я по-настоящему не видел ни разу в жизни? От бесцельного бега? Ничего не появилось и не прибавилось, ничего не пришло и не подарилось. Все вокруг такое же, каким было до прихода счастья. Так откуда же оно взялось?

Что же было со мной потом, потом? Я учился? Закончил институт? Или два? Кто я по профессии? Что я узнал и как это помогло мне? Не помню.

Что же я могу вспомнить? Себя, стоящего у ночного окна с отодвинутой што-рой, зачарованного снежинками, слетающимися к фонарю. Летом никогда не бывает так грустно и торжественно, как зимой. У зимы есть цель: и дорога, нежная от белого снега, и фонарь, заставляющий снежинки кружиться под беззвучную мелодию, и сами снежинки (где в них находится цель? где у них голова? чем они думают?) ее знают. И я, подглядывающий за их тайными отношениями, чувствую эту цель. Через мою тишину и грусть появляется понимание, что и у холодной на улице и теплой дома ночи, и у без-головых, но умных снежинок, и у одноглазого, но совсем не уродливого фонаря, и у меня, единственного человека, не спящего этой ночью, цель одна, вот только мы раз-ные и непохожие с дорогой, ночью и снегом, поэтому и понимаем эту цель по-своему.

Но что бы мы ни делали каждый по себе, где-то внутри себя мы чувствуем эту одну общую для всех нас цель. И я понимаю, что точно так же, как фонарю нужны снежинки, а снежинкам - дорога внизу, я нужен и ночи, и снегу, и фонарю, и всем. И, конечно, себе. Потому что я, застывший на всю ночь у окна, тоже включен во всеоб-щую тайну, хоть и не делаю ничего, а просто стою и смотрю. Я понимаю, что просто смотреть - это не менее важно, чем что-то делать, и я нужен снежинкам, дороге и ночи именно здесь, тихо стоящим у окна, а выйди я на улицу (я себе это даже не представ-ляю) играть на дороге со снежинками, все разрушится, потому что не будет никого, притаившегося за шторой и наблюдающего нас. И я остаюсь на своем месте, чтобы не нарушать тайну и целостность.

А что потом было в моей жизни? Я был женат? Один раз или два? Кем была моя жена? Была ли она красивой, или я ее просто так любил? Где я ее взял? И что она мне говорила? Нет, не помню. Ничего не помню.

А что я помню? Себя, идущим в истерике рядом с гробом, в котором лежит мертвая бабушка. В истерике от того, что узнал, что когда-нибудь и сам умру. Бабушка не должна была умирать, потому что то место, которое для меня занимала она, теперь навсегда останется пустым. Это так страшно, вдруг понять, что в целом мире теперь будет недоставать целого куска, потому что бабушка умерла навсегда. И даже если кто-нибудь ляжет на ее диван или сядет на ее место за столом - все равно ее место будет навсегда пустым. А если и остальные начнут умирать: дедушка, тетя, папа, мама (нет, эту мысль и в голову допускать нельзя), - весь мир будет в сплошных дырках, и я, вспоминая всех, кого люблю, буду в эти дырки постоянно проваливаться, как прова-лился сейчас в бабушкину. А когда я сам умру, мира не станет совсем, не будет ничего, ни одного, даже самого маленького человека со мной. Дыра в моей жизни, оставшаяся от бабушки, затянула меня, и я ору, ору и плачу, чтобы меня вытащили из нее.

Что же еще происходило в моей жизни? Должно быть, я работал. На одной рабо-те или на двух? Каким я был работником? Меня уважали или я уважал других? Что я делал на работе? Работал? Как? Как я работал? Я ничего не помню. Ничего. Ничего не могу вспомнить. Пустота. Черная пустота.

Что же еще мне вспоминается? Что можно вспомнить? Себя, вернувшегося в свой город после лета, просто так гуляющего по улицам и рассматривающего дома, по-тому что каждого дома и каждой улицы теперь стало по два: старый дом, который я хо-рошо знаю, и новый, который мне неизвестен и интересен. Я знаю, что каждый дом как бы один, но понимаю, что на самом деле их два, и мне интересно смотреть на каждый дом и так, и по-другому: и по-новому, и по-старому. Я знаю, что в старом доме есть проходной подъезд, по которому можно выйти на соседнюю улицу, и подвал, где мы лазим с ребятами. Но когда я смотрю на старый дом по-новому, я вижу на нем обва-лившийся балкон, решеточку наверху, чтобы дети, играющие на крыше, не падали вниз, вижу, что козырек подъезда покрашен именно коричневой краской, а не какой-нибудь другой.

Я смотрю на дома и улицы, которые все время двоятся, и понимаю, что мир не один, что может быть два, три, четыре или может быть даже больше миров (я и вообра-зить не могу, сколько), стоит лишь мне посмотреть на них по-другому. И мне интерес-но жить, потому что мир может быть каждый раз интересным и новым, оставаясь, в общем-то, одним и тем же. Мне приятно думать, что я буду жить в нескучном мире, который все время будет новым.

А дальше? Как сложилась моя жизнь? Наверное, у меня были дети, если была жена и работа. Один или два? Каким я был отцом? Хорошим или злым? Я водил их гу-лять или они все время сидели дома? Читал ли я им книжки или заставлял читать их самих? Может быть, я их бил? Нет, пусто: ничего не помню. Только детство; все, что было после детства - ни одного воспоминания.

Но что же удается вспомнить? Себя, растерянным и беспомощным перед собст-венным стыдом за то, что только обидел другого мальчика. Тот, кого я несправедливо обидел, смотрел на меня так же беспомощно, как я на собственное чувство вины, и это делало нас похожими, одинаковыми, одним и тем же. Я почувствовал, что стыд сделал чужого мальчика намного роднее и ближе мне, чем я был себе сам, и понял, что обида мальчика на меня была в сто раз меньше, чем обида меня на самого себя. Глазами сты-да я смотрел со стороны, как сидят рядышком два одинаковых растерянных мальчика, один из которых обидел другого, и непонятно уже и неважно, кто кого. Я узнал, что те-перь каждый раз, обижая какого-нибудь мальчика, или девочку, или собаку, или бабоч-ку, или камень (или что-нибудь еще, о чем я даже нафантазировать не могу), я буду обижать себя и только себя, потому что мне придется становиться всеми ими и жалеть их, а себя винить и стыдиться.

И все-таки что же стало со мной дальше? Что потом было со мной? Я разбога-тел? Я заработал миллион денег? Или два? Что я купил на них? Все, что захотел? Или не хватило? А, может быть, что-то еще осталось, и я купил даже больше, чем захотел? Ничего не помню. Где же ты, жизнь, когда я стал взрослым? Почему от нее не осталось ничего? Куда она вся ушла?

Что же это: я прожил жизнь и не знаю, как? Все осталось в детстве? Или я не жил вовсе? Наверное, не жил, раз вся моя жизнь - это детство, наверное, детство стало всей моей жизнью и дало мне все, а два образования, две жены и две работы не дали ничего.

Сколько мне лет: семьдесят или семь - и где пустота жизни: сзади или впереди? Почему память не может перешагнуть через границу детства? Где я?

* * *

– Пятьсот шестнадцатая, примите вызов. На углу Пушкинской и Петровского наезд на пешеходов. Пострадали старик и мальчик. Один скончался.

– Кто: мальчик или старик?

– Неважно. На месте узнаете.

17.05.2000 г.



СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100