Дмитрий Бавильский

Рассказ постмортального содержания


Дело в том, что если по всей округе электричество отключают, то светофоры за окном перестают работать как самые рядовые осветительные приборы. Такая вот получается смычка внешнего и внутреннего. Вавильский давно уже заметил, что время, в такие вот, обесточенные моменты невероятно растягиваются. Нам ведь все время особенно хочется как раз именно того, что как раз недоступно. Стоит только электричеству хоть на какое-то время иссякнуть, так сразу возникает непреодолимая тяга послушать музыку, посмотреть телевизор или просто с компьютером пообщаться. Сразу находятся дела в ванной, туалете или темной комнате. Ан нет. В такие вот напряженные минуты особого экзистенциального напряжения (человек-то остается один на один с самим собой, ему нечем занять себя, отвлечься как-то; напряженно думается, общая какая-то особая впечатлительность и все такое), Вавильский каждый раз долго метался по квартире, ходил из комнаты в комнату, пока не успокаивался, как душевнобольной после порции тазепама, у окна своего кабинета. Оно у него выходит сразу на две улицы одного из самых оживленных перекрестков города и всегда странно наблюдать, как из хаоса, вызванного неожиданным нарушением режима работы светофоров, возникает-таки какой-то новый порядок. Что-то стихийно налаживается, отлаживается, здравый разум берет вверх и ситуация, озадачивающая поначалу своей неразрешимостью, медленно, но верно возвращается к норме. Ну, а потом, как всегда немного вовремя, появляется регулировщик и стихии вольного распределения направлений приходит закономерный конец. Все это напоминало Вавильскому эпизод рождения Афродиты из пены морской или возникновения комедии или, там, трагедии из духа музыки. Да, именно так.

Однажды Вавильский пережил одно очень сильное переживание. Дело было осенью, унылая пора, природы умиранье. Он уезжал в Москву скорым таким поездом, и на этот раз его даже провожали. Вавильский знал, что люди, как правило, заняты только собой и своими собственными проблемами, а на других у них просто не остается ни желания, ни сил - им бы себя-то как следует обеспечить, и то дело. Поэтому вполне спокойно воспринимал отсутствие какого бы то ни было внимания к своей собственной персоне, а если таковое вдруг и открывалось, то страшно этому удивлялся. Как чуду какому чудесному или еще даже круче, чем чуду. Да, он не особенно привык, что кто-то, кроме родителей, которым по службе положено, да на роду написано, им искренне интересуется. А тут вышли у него отношения, когда вроде бы такое вот, что называется, как говорится, искреннее участие возникло. И, что еще более странно, обоюдно. Невероятно, но факт. Придется вам поверить, а то рассказ не сложится. Поэтому вполне понятно, что отношениям этим Вавильский уделял самое повышенное внимание. Виду не показывал, но уделял. А они, как это у нас всегда водится, были непростыми, да и прямо скажем, сложными. Когда два совершенно свободных и самодостаточных человека, как говорится, притираются друг к другу, то всякое случается. А если процесс этот вдвойне важен, то, значит, и волнений всяких не оберешься и, значит, сердечно-сосудистых заболеваний. А то просто живот заболит или голова какая. Все лето, всю золотую осень ничего хорошего у Вавильского не клеилось. Да и в ближайшем будущем не светило. Вот и решил он, как трус самый последний, сбежать, понимаешь, в Москву, разогнать тоску и кой-какие свои дела совершить.

Это, видимо, как-то особенно повлияло, или были иные на то причины, но в преддверии особенно долгой разлуки выдалась самая что ни на есть душевная погода и какое-то особенное внимание-понимание. Когда без слов понятно, как ты дорог и как тебе тоже. Можно не говорить, или пустяки какие перебирать, молоть что ни попадя, а все в тему. Такие мгновения, что, как говорится, за них и умереть не страшно. Точнее - жить особенно хочется. Потому как особенно четко осознаешь и понимаешь: ради таких мгновений ты, собственно, значит, и, так сказать, и живешь. И вроде бы ничего особенного, глупости всякие, вторые, можно сказать, планы - ни руками пощупать, ни со стороны заметить, но мы-то знаем, что есть. Дано и не отымется. У него, может, всего несколько таких эпизодов в жизни-то и было, богатство великое... Вот, значит, так оно и случилось - покатила масть, и дольше века длился день. Только время - к поезду, на вокзал ехать. Ну, и не в силах расстаться, все сразу порвать, разрешил Вавильский себя до вагона проводить, хоть и не любил этого странно.

По дороге они щебетали как два щегла, много смеялись и махали руками. Путь намеренно выбрали околистый, непрямой - что с них взять: дети! Природа медленно догорала, осыпалась, тлела в распутице; небо наливалось свинцовым равнодушием, опускалось все ниже и ниже, сворачиваясь на плечах завзятых модниц меховыми воротниками с привкусом нафталина, выступая на лбу аспириновой испариной. Абонементы тогда еще компостировали, выбивая из бумажного лоскутика россыпи белых конфетти, и первый, как бы пробный снег, напоминал рассыпанную ночными хулиганами урну... Как если сразу все народонаселение одновременно прокомпостировало себе билеты в зиму.

Вавильский прошел в полумрак и карамельную пыль вагона, сел, согласно заранее купленному билету, на нижнюю полку, посмотрел в запотевшее окно. За окном было мокро, слякотно, промозгло. За окном была родина. Все очевидней и очевидней становилось то, что поездка эта придумана напрасно, что все и без нее утряслось, хлопоты были пустыми и ненужными. Сердце его рвалось обратно на заплеванный перрон, где его все еще ждали, где о нем, да-да, по прежнему думали. Где ему сейчас больше всего и нужно, необходимо находиться. С первой же секунды пребывания здесь, на территории этого странного посольства времени и пространства, он запустил свои часы в обратном направлении, начав отсчитывать время, оставшееся до его возвращения. Цифра, даже если считать в наиболее либеральных единицах, днях или неделях, выходила нешуточная. Тем временем, сгущались сумерки, пауза затягивалась, напряжение нарастало. Мысленно Вавильский хватал чемодан и выскакивал из поезда, нахер, на улицу, глупо улыбался и ехал домой, усталый, но счастливый. Конечно, его, несмотря на всю избыточность жеста, наверняка-бы поняли и оценили. Да даже если бы и не поняли, какая разница, главное - вместе, здесь и сейчас, всегда. Но как человек благоразумный и, главное, дисциплинированный, он в себе этот все возрастающий порыв подавил, как же: билеты куплены, встречи назначены. И потом, содержание не отделимо от формы: та самая душевность как естественная реакция на последнее "прости" была бы просто невозможна без предстоящего, без щемящей, лимонной просто-таки кислотой разлуки. О, он, может быть, даже слишком хорошо понимал все это. Тем не менее, эта невозможность уехать и еще большая невозможность остаться породили в нем странную отстраненность, как если бы он наблюдал за своими метаниями со стороны. Как если бы его душа отделилась от тела и начала самостоятельное, автономное плаванье. Ему вдруг показалось, что его нынешнее состояние и есть, безусловно, точная (насколько это возможно) метафора смерти. Когда, с одной стороны, жизнь вне твоего здесь присутствия, не замирает и не заканчивается, как, на самом деле, бы хотелось. Помните, детскую игру: море качается раз, море качается два... Море качается три - на месте фигура замри... Так вот в жизни-то оно, ведь, как это не странно, все совершенно иначе. То есть, абсолютно. Абсолют, абсолютно, да. Ну, да, а с другой - тебе предстоит как бы совершенно иной, самостоятельный, вне обычных привязанностей и связей, путь, в котором ты - это только ты и ничего, никого больше. Тебя нет, потому что рядом с тобой нет твоего окружения, окружающей Среды, привычных вещей, наблюдателей. Никто никогда не узнает, чем ты на самом деле в этой самой Москве занимался, что говорил и что варил себе на ужин, может быть, никакой Москвы и не было, а ты отсиживался на какой-то квартире, в районе КБС и просто не выходил на улицу. Разница лишь в том, что это небытие как бы фиксированное и заранее объявленое. Оно, это небытие, временно и преходяще. Потом, как ни в чем не бывало, ты возвращаешься домой, я же к тебе вернулся, видишь, я обречен каждый раз к тебе возвращаться, чего бы это мне не стоило, да? Это как бы такая, ну, что ли, оптимистическая метафора, потому как это отсутствие саморефлективно и протяженно, оно имеет начало и, что важнее, всего, конец. Вот если бы так и было на самом деле, вот если бы так и было. Да, если бы не "бы"...

А я тут еще вспомнил про вчерашнего голубя, скакавшего на одной лапке. Голубь-инвалид. Я долго ждал седьмого трамвая, светофоры не работали, постовой поменялся и только входил во вкус. Я смотрел на это бедное существо и жалел его сиротинушку, каково ему горемычному ощущать себя хилым да убогим. А потом, когда красный трамвай производства Усть-Катавского вагоностроительного завода подползал к перекрестку, меня осенило: это только я, человек умный да рассудительный, воспринимая голубя как инвалида. А сам он, в своей птичьей, понимаешь, данности, как существо первой сигнальной системы, на врожденных или, там, приобретенных инстинктах основанный, ничего такого про себя не думает, не знает. И, значит, себе, как говорится, в ус не дует. Хотя бы потому, что нет у него усов. Не было и никогда не будет. Это, между прочим, еще покойный Лотман в одном из своих последних интервью, предупреждал. Об опасности преувеличения антропоморфности всяческой животины, о нежелательности переноса на них наших, сугубо человеческих признаков. Ну, да, точно, еще покойный Лотман в одном из своих последних интервью как раз об этом и предупреждал...

04.11.96.

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100