А.Секацкий

КОНТУРЫ ПОРТРЕТА.

Время поэзии Елены Фанайловой наступает тогда, когда больше не хочется еще стихов - ее пристальным читателем скорее всего окажется тот, кто утомлен спецэффектами и равнодушен к трюкам. Стихотворения Фанайловой не расфасованы в упаковку, не завернуты в блестящие фантики замысловатых рифмовок и самодостаточных метафор, привлеченных ради красного словца.
Стихотворения, собранные в этой книге, прежде всего содержательны, что, казалось бы, является странным комплиментом для поэзии - по крайней мере, для поэзии последнего столетия. Но вот, похоже, и в поэзии наступают иные времена, когда износилось все изысканное, а чемпионство в языковых играх стало неким этапом ученичества - и Фанайлова миновала этот этап, приобретя необходимые навыки мастера, если угодно, школу. Обо всем следовало бы рассказать по порядку, но порядок внешних событий легко вводит в заблуждение, тем более, когда речь идет о поэте, который обременен собственной биографией не меньше, чем удачей великих предшественников. Как обычно обстоит дело с поэтом, можно узнать из книги Тай Лю-цзин, где есть притча, называющаяся "Сведения о мудрых".
Под руководством наставника Лю, ученики изучали трактат мудрого Ян Чжу. Один из них, обратившись к учителю, сказал с чувством досады: "- Как жаль, что до нас не дошло портрета этого великого человека!"
Лю, однако, возразил: "Сочинение, которое ты держишь в руках, и есть точный портрет совершенномудрого мужа. Если же тебя интересуют подробности, могу сообщить, что у Ян Чжу было две ноги, две руки, и всего одна голова".
Подробности такого рода все же следует сообщить читателю, почему-то нам это нужно - вероятно, как неотъемлемая черта слишком человеческого. Итак Елена Фанайлова, лауреат Премии Андрея Белого, родилась в Воронеже (не будем поддаваться слишком навязчивым ассоциациям). Изучала медицину в Воронежском мединституте, преподавала (в частности, курс психоанализа), занималась исследовательской работой. Навыки исследовательской работы сказываются и в поэзии как привычка к обоснованию и пристальная аналитика переживаний.
Под внешней событийной канвой располагаются куда более существенные подробности: опыты очарованности миром, фрагменты выпавшей участи от преданности до предательства и безупречный навык ученичества, торжествующий над горьким опытом знания:
И старая, медленная душа
Из гроба тела встает
И льнет губами к стеклу,
И тут увидела, что иным
Могло бы все это стать.

В этой внутренней биографии едва заметна кромка между прочитанными текстами и случившимися событиями; все зависит от силы обольщения и точности попадания - да еще от того участка высокого напряжения, в конце которого возникает произведение. Нет ничего важнее, чем этот шифр внутреннего мира, таинственная разность потенциалов между тем, что я страстно желаю о себе сообщить и тем, что я о себе никому не скажу. И то, и другое всегда присутствует в предъявленном миру тексте, если речь идет о поэзии. Следы первых прочитанных книжек удивительно прочны, но еще удивительнее неожиданные лакуны памяти, генераторы драгоценной энергии воспоминания и воображения. Мы интересны друг другу не общими островками знаний, а изломанной береговой линией забвения, образующей всякий раз неповторимый узор. Здесь теряются следы влияний (в том числе и литературных) и возникает возможность ответного обольщения; примерно так выглядят "Китайские пытки", как называет их Фанайлова. А кто не прошел пыток, тот еще не поэт.
О "поэтической эволюции" можно высказать еще одно соображение, вполне применимое к Елене Фанайловой. Речь идет о необходимости прямой передачи, из рук в руки, о счастье (и горечи) обитания среди живых поэтов. Каждый охотно согласиться, что медицину невозможно изучить по книгам, но вопреки распространенной иллюзии и у поэта не существует другого пути к обретению полноты голоса. Только участь художника, пожалуй, еще сложнее: выдержав бой (экзамен), он должен остаться один на отвоеванной территории. Фанайловой все это в полной мере удалось, о чем и свидетельствует книга, некая карта суверенной державы.
Знаком удачи поэта может служить отсутствие зримых "особенностей" - нет никакого такого нажима или наклона, пригодного для графологической экспертизы, и я даже не знаю, что в данном случае можно назвать творческой манерой, разве что полное пренебрежение к манерности. И обретенная вслед за совершенной техникой беззаботность:
В чистом поле летит, поет,
В золотом воздухе что звенит?
Обнимает, прощается, говорит.
Ходит, гудит, снует.
Суверенность поэтического мира подкрепляется высокой разборчивостью, принципиальным отказом от случайных удач. Поэту всегда трудно устоять перед тональностью первой ноты, не стать рабом случайно нажатой клавиши, но читателями Фанайловой будут именно те, кто сумеют оценить выдержку и беспощадность отсева. И точность каждой избранной крупицы.
В Коломенском кости умерших церквей
Чернеют, желтеют, на солнце лежат,
..................................
И брезгуют ими небесные псы.
Пушкин в свое время заметил: Баратынский оригинален, ибо он мыслит". Выраженная здесь суть поэтической оригинальности всегда проступает именно тогда, когда спадает наваждение очередной формальной волны. Оригинальность поэзии Елены Фанайловой именно такого рода: ей есть, что сказать о мире. И есть шанс, что сказанное не останется безнаказанным.

Александр Секацкий.

Вместо предисловия

"Быть радикальным для Грэга означает..." (MTV)

Философ Александр Секацкий писал предисловие к этой книжке по моей просьбе. У нас есть много общего: авторская маниакальность, антихристианский пафос, а также виртуозная лживость. Время, предшествующее предисловию, мы прекрасно провели в одной из питерских пивнушек, где я рассказывала ему о своем трансцендентальном опыте, но просила ни в коем случае не использовать это знание в тексте. Просьбу Саша исполнил, но в своем послании, на мой вкус, сильно пожалел меня - видимо, как девушку. Место, где мы выпивали и закусывали, я не помню, где-то рядом с Литейным.
Я люблю Ленинград, но жить в нем не могу (может быть, сейчас, когда этот город перестал меня мучительно беспокоить, жизнь в нем становится неплохой абстрактной идеей), а Москву не люблю, хотя жить в ней не только приходится, но и возможно, это было понятно всегда, еще до появления в ней дешевых денег для провинциалов. Люди питерские все сплошь ужасные и сумасшедшие, москвичи же, напротив, щедры и ласковы, но вот без первых я жить не могу, а ко вторым, за редкими исключениями, практически равнодушна. (Московские люди слишком поверхностны, чтобы к ним относиться всерьез. Кроме того, они много и неразборчиво едят публично, а мне нравятся те, у кого сложные отношения с едой. Сама я ем украдкой в берлоге, жадно и некрасиво.) Надо полагать, за все за это питерские люди дали мне премию, а московские теперь собираются издавать.
"Какие вы несчастные" - сказала о поэтах подруга-художница. "Вы должны говорить о себе правду. Иначе ваши усилия бессмысленны". Это мы с нею почитали современную русскую поэзию, а потом еще и полистали альбомчик Саудека для убедительности (постановочное фото как аналог речевой/словесной деятельности). Диалог происходил в НЙ, городе, в котором жить очень хорошо (скажу это не из снобизма, потому что НЙ вообще не снобский, а весьма настоящий городок, и хорошо там жить не из бытовых соображений, но атмосферных). Говорить девушки могли бы и в Воронеже, откуда обе родом. То есть место речи дела не меняет, или не слишком. Так, на третий час пребывания в сердце Манхэттена поэт Аркадий Трофимович Драгомощенко взял чилийского вина и китайской еды, и мы сели сплетничать об общих знакомых. Гостиница была типа "Зачарованные охотники" (на самом деле что-то насчет старых рыбаков).
Итак, мы вынуждены и обязаны говорить правду. Это цеховая доблесть: бесстыдство. (Жаль, что Ницше произнес это раньше, я бы и сама догадалась.) Литератор, конечно, не обязан трудиться стриптизером. Он просто не имеет права бояться говорить. Его речь - единственный поступок, действие и форма жизни, имеющие смысл.
(Бесстыдство: лет примерно четырнадцать я прожила с человеком, архетип реакций которого мне оказался необходим: он не хотел от меня детей и не любил моих стихов. Ему непонятна сама страсть к проговариванию, публичной речи, он верно ощущает нецеломудрие литераторской профессии, ее блядовитый характер. Как ты можешь? - он говорит - так цинично, так бессовестно все это описывать, весь этот твой эксгибиционизм. Да, действительно, нелегко)
Мне тридцать семь лет. Лет пятнадцать я наблюдаю, как мои друзья левитируют, меняют место жительства, сексуальную ориентацию и профессии, сходят с ума и возвращаются в него, испытывают сатори, неоднократно умирают и возрождаются, но, в сущности, остаются такими же мудаками. Мы были универсальными солдатами (послабее, допустим, наших родителей, зато умнее и изворотливее, как и положено младшеньким). Отчего-то мне странно сейчас смотреть нам в глаза: мы не изменились, если не успели умереть в физическом теле, но наши доблести оказались бессмысленными, либо утилизированными различными вполне вампирскими и полуфиктивными службами и ведомствами. Однако нам никогда не сделаться воистину светскими людьми: в хорошем обществе не рассуждают на патологоанатомические и судебно-медицинские темы более полутора минут. Доктор Чехов подвинулся мозгами, конечно, после Сахалина.
Журналистика продолжает оставаться смежной специальностью для подобных персонажей и рекреацией для таких бесед. По возможности, без эмоциональных спекуляций. Вот московское бюро Радио Л., где я теперь служу. Оно как хорошая реанимационная бригада: все работают быстро и точно, потому что иначе больного можно потерять. Здесь высокая скорость мышления (что есть одна из характеристик поэтического письма). Адреналин и алкоголь. Военная романтика (ни слова о Бабицком). Блистательный юмор. Итальянская семья. Легкие склоки не мешают обожать и в минуты перекура ласково беречь друг друга. Поэты, коих здесь трудится примерно треть, не особенно почитаются.

Ненависть к поэзии и поэтам, декларируемая самими поэтами, становится общим местом. Есть за что, да. Однако все эти рассуждения о ненависти лишь демонстрируют сверхценность идеи для рассуждающего. Почти одержимость этой идеей.
На самом деле я люблю поэзию, я не могу жить без этого не оправдываемого жизнью ремесла и занятия, я не понимаю, как и чем живут неодержимые. И я люблю поэтов, хотя они все сплошь алкоголики, вздорные, ненадежные и кошмарные люди. Депрессивные и мнительные, страдающие маниакальными приступами и недержанием речи. Но лучшие из них способны устраивать такой драйв, мозговой штурм и психоделические трипы, такую чистоту порядка, что другие формы жизни могут подавать в отставку.
Все, о чем мне приходится говорить, тоже является общим местом, у меня нет ни одной оригинальной мысли. Пока я была вынуждена писать этот текст, сначала НТВ, как помешанное, крутило Пазолини, пока башня не сгорела, а потом Н. заговорила о дневнике Башкирцевой как первом русском феминистском тексте. Пазолини, как тип художника, лучший: он абсолютно бесстрастен. Замечательно: как он в роли Чосера умной обезьянкой помахивает перышком среди своих дебильноватых персонажей. Висконти (если рассуждать про их время) вот куда хуже: ничего более бесстыдного, чем последние сцены "Людвига", где он заставляет зрителя наблюдать за страданием своего любовника, сумасшедшего короля, видеть мне не удавалось. Жаль, что у П. оказалась такая дурацкая смерть, теперь похожая на смерть какого-то Версаче.
Еще мне нравится такая жизнь, как Пол Боулз в Митиной передаче, его пересказе: сам тихий, аутист, текст продуцирует бессовестный и безупречный, приезд в гости сумасшедших приятелей радует и пугает одновременно. Лолита и Гумберт в одном лице.
"Быть радикальным для Грэга означает отличаться от других", говорят попсовые ребята с МТВ. Хороший художник не сможет сильно отличаться от других (однако отличается). Хотя бы потому, что у него, хорошего, продажная натура. Он не может без людей во всех их проявлениях, как ни прикидывается.
Он по определению предатель. Как и прочие люди, художники делятся на предателей и шпионов. Первых большинство, они описаны с неугасающей уж века три ясностью французской мысли, и я принадлежу к их числу. Но нравятся вторые. "Трюкач" назывался один из любимых в детстве фильмов. Там как раз один главный герой предатель, второй - шпион.
И он, художник, предатель и шпион, владеет всем объемом человеческих состояний, а нет - так он тупой, и его опыт имеет лабораторный характер. Он сумасшедший, регулярно фиксирующий температуру своих обсессий. Он бригада Грофа, документирующая этапы влияния ЛСД на организмы бригады. Общество запретило бесконтрольное использование препарата. Мораль: не влезай, убьет.
Здесь надо сказать, что в последние два-три года письмо резко уплотнилось и склоняется походить почти на частушки. (В этом месте к компьютеру подошел коллега и посоветовал писать о жизни проще). Стало безжалостным. Сила ценится более тонкости. "Тонкого много, - говорит Дашевский, - сильного мало". (Сам Григорий тонкий и сильный одновременно.) Я хотела бы писать, как он, но у нас разный жизненный опыт. И это становится главным на письме: кто ты. Что за бессмысленную жизнь ты прожил, кого похоронил, кого любил, за кого умирал, и как: от разрыва сердца, от рассеянного склероза, от диабета, во сне. Не имея права прожить их жизнь. Как возлюбленный, не одобряющий моих занятий, завязывал глаза и выходил ночью из дому, спиливая ногти, чтобы ориентироваться по тактильным ощущениям, чтобы чувствовать то же, что слепые. Любовь - как человек, она такая же, как ты, и единственный дом подобного существа - его кровь. Другие не знают, что они - его семья в северном кафе на два часа, а мы не уполномочены заявить. Как настоящие маньяки, скрытные, пугливые и безжалостные.

далее

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100