Эргали Гер

Электрическая Лиза


1

В семнадцать лет я носил узенькие, залатанные разноцветными латками джинсы "Вранглер" и был похож на кузнечика, а еще больше на поздно проклюнувшегося цыпленка. Жил я тогда на С-м бульваре, на пятом этаже дома, в полуподвале которого, если помните, помещалось знаменитое кафе "Белочка". Знаменито оно было своей клиентурой, которую собирал огромный электрический самовар, восседавший, как Будда, на низком столике в углу заведения. Доступ к нему был бесплатным: заплатив три копейки за первую чашку, можно было весь день просидеть в кафе, попивая бесплатный ароматный чаек и сверяя часы по милицейскому патрулю, возникавшему на входе без пятнадцати минут каждого часа. Да и случайному человеку, однажды заглянувшему в "Белочку", хотелось сюда вернуться, милиция в этом смысле не была исключением: тут жили, как дома, а это для наших кафе не правило, а напасть. Здесь бродили от столика к столику выжившие из ума арбатские старики, свихнувшиеся кто на политэкономии, кто на Книге Иова, бузила и эпатировала гостей столицы зеленая наркота, длинноволосые хиппари читали английские книжки в мягких обложках или искали в головах друг у друга, и тихо скучали чистенькие, учтивые гомосексуалисты, всему на свете предпочитавшие доверительные беседы и свежие булочки с марципаном.
Теперь все не то: хиппари, как известно, перевелись - их сменило ущербное коротконогое племя панков - перевелись и булочки с марципаном, и чердаки, где мы ширялись по кругу не стерилизованным шприцем, - и живу я уже не над "Белочкой", а над приемной химчистки, под которую переоборудовали "Белочку" лет пять назад. То ли она была слишком уютной для нас с вами и растлевающе действовала на нашу способность стойко переносить все тяготы Великого похода, коим живет страна, то ли ее попросту сочли нерентабельной - неизвестно. Никто ведь никому ничего не докладывал, как вы понимаете. Да и спросить в таких случаях оказывается не у кого, и некому объяснить, что в комплексе с нашей молодостью и близлежащим винным магазином "Белочка" была вполне рентабельна. Подобные дела вершатся у нас безлично и тихо, как бы сами по себе, по логике собственного развития, как это имеет место в природе - "Белочка" сама себя прекратила, превратившись в химчистку, как превращается в гусеницу легкокрылая бабочка.
В то лето, помниться, я очень был удручен окончанием школы и необходимостью что-нибудь сделать по этому случаю для своих родителей: написать нечто гениальное, какой-нибудь "Вечный зев", а еще лучше поступить в институт. (Я выбрал второе и, надо сказать, до сих пор жалею.) Родители перебрались на дачу, оставив меня "заниматься в городе", и я занимался со всем, так сказать, нерастраченным пылом юности. Вставал в половине двенадцатого или около того, будил приятелей, таких же усидчивых в этом деле, мы шли сдавать бутылки на Палашевский рынок, а оттуда - завтракать в "Белочку". Бывало, конечно, что я просыпался один или вдвоем с Танечкой Гущиной, звездой моей юности - по школьной привычке мы любили просыпаться вдвоем - или вообще просыпался бог знает где - неважно: все равно поутру все дороги вели в "Белочку", а уж оттуда расползались, как раки, по образному выражению Гоголя. Попав в "Белочку", в этот смеситель, можно было вынырнуть под вечер - ну, даже не знаю - где угодно. Всяко бывало. В Ленинграде бывало. На внуковских дачах бывало. В родном 108-ом отделении милиции - это вообще как месячные. А Танечка Гущина, звезда моей юности, проснулась однажды в Того замужней женщиной, вернее, одной из мужних женщин тамошнего начальника департамента по делам культуры и кооперации. Но это, понятно, случай из ряда вон; чаще мы безвылазно торчали в "Белочке", цепенея в ожидании чуда от скуки и косности бытия. Могу даже сказать, что вся моя молодость была упорным ожиданием чуда, и не только моя. Конечно, и с нами порой - случались, но какие-то все не те чудеса; в случаях с нами плоть с удивительным постоянством торжествовала над духом, так что в идеалистическом тумане наших воззрений фатально, можно сказать, вырисовывалось волосатое рыло реальной действительности - зрелище, оно конечно, захватывающее, однако же не чудесное, как я понимаю по прошествии многих лет. Истории все были наподобие той, что легла в основу данного опыта и которую я сейчас расскажу; здесь, как увидите, нет ничего чудесного, не считая того, что все это было на самом деле, было и прошло вместе с молодостью.

2

Я сидел в "Белочке", скучая от острого материального неблагополучия, и слушал вполуха рассуждения о сходстве рассказа как литературного жанра с половым актом - автором этого замечательного открытия был Вольдемар, красавец-мужчина с накрашенными ресницами, - когда заметил, что нас разглядывают изумленно и откровенно. Проследив взгляд, я подсек улыбку, блеснувшую в полуподвале как рыбка в мутной воде. Девушка была в голубом, как мой собеседник, платье, она топталась в очереди перед разложенными на прилавке сладостями, с любопытством оглядывалась по сторонам и уже вытанцовывала ритуальный танец знакомства, только никто еще не принял вызова. Маленькая хипповая сумочка (или большой кошелек? - это меня заинтересовало) болталась на ее загорелой шейке. И сумочку эту тоже никто еще не отметил, хотя обстановка в кафе заметно электризовалась. В ее голубых глазах, во всем ее энергичном облике чувствовалось что-то обнадеживающее - провинциальная общительность, очевидная, так сказать, распахнутость, высокая готовность к энергетическому обмену с внешней средой; я почувствовал ее заряженность на себе, потому что встал и пошел к прилавку, не раздумывая: добросовестный электрик по вызову, очень срочно.
- Привет! Как у тебя с деньгами?
- Ничего, до дому как-нибудь доберусь, - охотно отозвалась она. - Ты всегда считаешь чужие деньги?
- Нет, - соврал я. - Иногда. Когда хочется познакомиться - нет. Когда хочется позавтракать - да. А тут так все совпало, ты просто не представляешь. Ужасно хочется позавтракать с тобой: завтрак вдвоем, доверительность и интим, преломление хлебов, опять-таки. Совместный прием пищи сближает, как всякий физиологический акт. Жаль, денег нет. Я подождал бы, пока появятся, но ты к тому времени можешь сильно проголодаться...
И так далее минуты три. Для затравки.
- А твой приятель, он что, не предлагает тебе совместного акта? - спросила она, доброжелательно прослушав весь текст.
- Он тебе нравиться?
- Ты знаешь, не очень, - призналась она, потом взглянула на меня с подозрением:
- А тебе?
- Видишь ли... Он серьезный мужчина, а я, по его мнению, бабник.
- Ай-ай-ай... - пропела она, оттаивая. - Конечно, вам трудно найти общий язык...
Зато мы нашли общий язык очень быстро. Ей хотелось выглядеть столичной и взрослой, и что-то у нее, надо сказать, получалось, хотя, конечно, не было ни малейшего представления о столичных манерах - и слава богу: не было анемичности, усталости, лярвозности, а была живая и смелая провинциалка, ходуном ходившая под своим "взрослым" платьем, сквозь которое, как два голубка, проклевывались очень такие девичьи груди; мне хотелось дотронуться до них, они притягивали, как притягивает оголенный провод, но я сдержался; разве что эту грань мы не переступили - к тому времени, когда подошла НАША очередь.
Звали ее Лизой, и это имя ей шло, в нем тоже слышалось нечто электрическое. Она закончила девятый класс и вместе с сестрой, занудой и старой девой, отдыхала в Крыму, а теперь едет домой, в Новогрудок (?), а сестра - в Минск, у них там в пединституте стройотряд собирают, так что в Москве они проездом, всего на один день, вечером в поезд и прощай, Москва, прощай, столица, прощай, веселая курортная жизнь без папы с мамой! Хорошо, что она смылась от сестры, та до сих пор киснет в очереди перед Пушкинским музеем, за культурой стоит, а сама в слове "Хемингуэй" четыре ошибки делает - ну да ладно, им ведь не дашь приткнуться в какую-нибудь очередь, они же с ума сойдут, а в очередь встал - все, родная стихия, можно отдышаться, восстановиться, выяснить, кто за кем и чего дают - смотри ты, какая насмешница - сестра в Крыму только в очередях и отдыхала, да еще когда выговаривала: "Ли-и-за, да как ты себя ведешь, и куда ты бе-е-гаешь, я вот ма-а-ме все напишу..." - а там жизнь кипит и играет, бьет ключом, да все по голове, как говорил Игорь (?), никакого кино не нужно... А море? O more mio, это же сказка!.. Можно было не сомневаться, что она с толком, очень содержательно провела лето в Крыму. Сколько же ей лет, пятнадцать? Ах, шестнадцать...
- А ты что, бедный? - спросила она не то с искренним, не то с насмешливым любопытством, когда обнаружилось, что я съел свою половину бутербродов, а она - свою половину пирожных; мы взглянули друг на друга, поменялись тарелками и рассмеялись, а Вольдемар за соседним столиком не обращал на нас решительно никакого внимания.
Я ответил, что нет, напротив, обеспеченный и благополучный, разве станет бедный предлагать себя к завтраку? Бедный гордый, а я обеспеченный и нахальный, теперь такой стиль, разве она не знала? Лиза слушала, я перемалывал бутерброды и рассказывал, что живу в этом же доме, на пятом этаже, у меня прекрасная музыка, все условия, вот только деньги, выдаваемые родителями раз в неделю, все вышли, вышли и не вернулись...
- Ты не только нахальный, но и это... циничный, - заметила Лиза. - Какие еще условия, для чего?
Я ответил, что для этого тоже, но не только для этого: бывает, что девушкам приятно пожить пару дней в доме с видом на Кремль, примерить на себя чужую жизнь, они ведь любят, девушки, примерять чужие наряды, и я лично не вижу в этом ничего предосудительного. Лиза улыбнулась. Слово за слово, мы позавтракали и нашли общий язык, затем погуляли в переулках Арбата - надо же ей было взглянуть на Арбат, да и я в те годы любил гулять по Арбату с девушками, которых любил, а любил я в те годы всех девушек, с которыми доводилось по Арбату гулять, - такой уж, надо думать, этот район. В переулках было безлюдно, жарко, Лиза в своем нарядном голубом платье порхала по серому асфальту, как китайская бабочка. Мы выпили по бокалу шампанского в "Адриатике", там тоже было пусто и тихо, только два низкорослых негра, посольские шоферы, изображали из себя иностранцев, и там же я поцеловал Лизу в ушко - у нее было млечное, изящно вырезанное ушко, и, пока она болтала, много завираясь, о светской жизни в Крыму, я целовал его и думал, как славно выглядит такое вот нежное, крохотное, светоносное и, судя по всему, весьма эрогенное ушко, как хорошо оно характеризует женщину и как оно вообще все хорошо складывается. Эти и некоторые другие мысли я изложил в проникновенной речи, завершив ее приглашением отобедать у меня дома. Лиза выказала веселое изумление:
- Кто-то вроде плакался, что дома нет хлеба, кто-то как будто три дня не ел - или я ошибаюсь?
- Не хлебом единым жив человек, - ответствовал я. - Сейчас мы возьмем в гастрономе мяса, зелени, пару бутылок сухого или шампанского, лучше сухого, и ты сама побудешь в роли московской хлебосольной хозяйки. Молодой, удачливой и красивой, - добавил я, видя ее задумчивость.
Момент был несколько щекотливый. Я пояснил, что обойдется такой праздник не дороже, чем заурядный обед на одну персону в любом московском кафе. И дело не только в том, что не оскудеет рука дающего - черт побери, ты мне просто нравишься, ты мне действительно нравишься и я не хотел бы выглядеть перед тобой альфонсом - ты хоть знаешь, что такое альфонс? - вот видишь, ты действительно неглупа, забудь про это мясо, расслабься.
- Я альфонс не потому, что позволяю женщинам кормить себя обедом, хотя и на этот счет у меня нет предрассудков... Я альфонс, потому что беру в любви больше, чем отдаю - а почему так, не знаю. Наверное, от восприимчивости к красоте, добру, душевности - чужой красоте, чужому добру, чужой душевности... Черт его знает... Это на меня шампанское подействовало, должно быть...
- Я тоже в этом смысле альфонс, - сказала Лиза. - Так что держись.
Она вытряхнула на стол содержимое своей сумочки, пересчитала деньги и объявила, что принимает приглашение быть моей гостьей, кормилицей и хозяйкой и что мы должны уложиться в четыре часа и пятнадцать рублей.
В такие параметры да с такой девушкой грех было не уложиться. Я не сомневался, что поставленную перед нами задачу мы с честью выполним.

3

На кухне жарилось мясо и варился картофель, а в моей комнате - свою родители предусмотрительно запирали - в моей комнате с видом на уезжающий в сизую парижскую дымку московский бульвар пел Элтон Джон, оказавшийся слишком приторным для последующих времен, и исходили соком в сметану болгарские помидоры, заправленные солью, луком и перцем. Я сидел на диване, в одиночестве попивая рислинг. Лиза, сославшись на жару, только что убежала под душ, а до этого мы целовались на кухне и на диване, и теперь меня всего трясло. Пора было проявлять инициативу, я пил кислый рислинг и готовился ее проявить. Даже сходил на кухню и убавил, насколько возможно, огонь под кастрюлей и сковородкой. Значит, так, думал я, возвращаясь в комнату и присаживаясь на диван... Лиза плескалась под душем, и мне очень живо представилось, как она плещется, голенькая, как бережно обводит мыльной мочалкой грудь и вообще как моет свое гибкое тренированное тельце. В Новогрудке все девочки увлекались гимнастикой. Значит, так...
- Здесь чей-то халат, можно его накинуть? - крикнула Лиза из ванной; я ответил, что можно, про себя удивляясь ее нахальству и непровинциальной какой-то смелости: для шестнадцатилетки из Новогрудка она вела себя на пять с плюсом.
- Совсем другое дело! - сообщила она, появляясь босая, в мамином халатике, вся посвежевшая и веселая. - Как наше мясо?
- Ваше в полном порядке, - сострил я. - А то, что на кухне, подгорало, и я убавил огонь.
- Ф-фу... И тебе не стыдно?
Она выставила вперед ножку и заголила ее почти до основания. Сердце мое упало, прямо-таки ухнуло вниз - я пристыжено развел руками: ничего нелепее и глупее слова "мясо" придумать было нельзя. Это была стройная, точеная, округлая ножка, она оказалась взрослей и весомее Лизиного тела; вдруг я понял, что по-настоящему эта девчонка только начала нагуливать красоту, что настоящая красота придет к ней еще не скоро - когда душа, быть может, уже порастратит свой пыл, и что красота эта будет великой, способной повелевать и ранить - мстительная красота, знающая себе цену и умеющая распорядиться собой - все это промелькнуло перед моим носом вместе с заголенной ножкой, а в следующее мгновенье Лиза уже сидела у меня на коленях и принимала извинения, и мы пили рислинг, и я чувствовал ее тело, только мамин халат меня немного смущал. Он совсем не возбуждал меня, добрый старый мамин халат, скорее наоборот, и я попытался объяснить это Лизе, напирая почему-то на отсутствие эдипова комплекса - она не знала, с чем это едят, но рациональное зерно моих сбивчивых рассуждений просекла верно.
- Я не могу его снять, потому что под ним ничего нет, - призналась она, переползая с моих колен на диван, но там оказался я, оказалось, я тоже переполз на диван и что-то горячо говорил Лизе, а потом уже не говорил, и это самое, наконец-то, подумал я. Лиза вцепилась в меня, как маленький кровосос, это было не очень сексуально, но говорило о полноте чувств, - потом мы нашли то, что надо, быстрые точечные поцелуи в одуряющем темпе и медленные, проникновенные, вяжущие, - в голове у меня забегала рота крохотных, с мелкую дробь барабанщиков, и дело пошло. Грудь у нее оказалась маленькой, тугой и необыкновенно чувствительной, от нее шел волнующий, непередаваемо нежный запах, чего нельзя было сказать о мамином халате; впрочем, халат уже был распахнут. Рука моя блуждала маршрутами отважных и смелых, потом дерзко проникла в Лизу и та, вздохнув, задрожала, заметалась у меня под рукой юркой ящеркой, совсем запуталась в остатках маминого халата, который в конце концов полетел чуть не на люстру, а свою одежду я сорвал рывком, как скафандр. Лиза опрокинула меня на себя - нам незачем было заниматься любовной игрой, не до игры нам было - и я увяз в Лизе, как муха в варенье, увязал, тонул, брал, гудел, как колокол во дни торжеств, потом взревел, как ракета, и то ли взрывной волной, то ли на реактивной тяге меня выбросило на сушу, и я очнулся от Лизы, но не освободился.
Потом все повторилось.
Потом мы пили вино и баловались.
Это мы опускаем, дабы не вводить читателя в искушение. Мы п р о с т о баловались; невесомые наши тела висели под потолком, помятые и неуклюжие, как повседневные робы, а души беззаботно озорничали и нежничали. Мы были счастливы, что нашли друг друга, счастливы и благодарны друг другу за праздничную легкость общения, за нежное сияние и дрожь воздуха, за блаженство освобождения от собственной оболочки - мы узнали друг друга еще в кафе, мы сразу отличили друг друга по легкости, искренности, ненасытности, по жадности к жизни, умению высечь из банальной случайной встречи праздничный фейерверк, залп из всех орудий - словно два корабля, встретившиеся в открытом море - и мы любили друг друга; в нежности и озорстве вызрели страсть, азарт, бесплотные наши тела налились земными соками и плюхнулись вниз на продавленный многострадальный диван.
И от нее совсем не пахло любовной женской истомой - только вином; только вином, разгоряченным молодым телом и совсем, совсем немного - маминым дезодорантом, который, по-моему, стоял в ванной.

4

На слабом огне мясо не столько пригорело, сколько ссохлось, и мы ожесточенно рвали его на части. Потом все померкло, погрустнело и обернулось суматошными сборами: четыре часа промелькнули, наше время вышло.
- Я ничего не забыла? - спросила Лиза, впопыхах оглядывая комнату. - Может, оставить что-нибудь, чтобы вернуться? Я готов был порекомендовать ей бросить копейку, а лучше рубль, но сказалось иначе:
- Ты оставила здесь частицу себя, а значит - вернешься. Мы поцеловались, как в последний раз, словно там, за порогом квартиры, поцелуи будут уже не те.
- Оставайся, - сказал я. - Не валяй дурака, Лизка, к черту сестру, слышишь?
- Да ты что, она же позвонит маме! - испугано закричала Лиза. - Поехали, она такой гвалт поднимет - вся Москва на уши встанет!
Мы выскочили, сели в такси и помчались на Белорусский вокзал, глядя, как обалделые, на оживленные вечерние тротуары.
- Что это за улица? - спросила Лиза, когда мы ехали по улице Горького.
Я сказал.
- Ну, вот... - протянула она разочарованно. - Посмотрела Москву.
- В кино посмотришь.
- Давай попробуем так... - Она задумалась, голубые глазки стали далекими и сосредоточенными. - Скажем, что ты мой одноклассник, твоя фамилия Володя Смирнов, ты в Москве с родителями, живете у родственников... Нет, не поверит, вот дура, ведь не поверит! Или так: мы познакомились прошлым летом в Артеке, я там действительно была прошлым летом, в третью смену, а завтра у нас слет бывших артековцев, трам-там-там, отлично все получается, а? Переночую у подружки, а после слета домой. Идет? Подружка согласна? Ой! Учти, тебя зовут Леша, ты переписывался со мной после Артека. Понял?
Я кивнул. Мы выскочили из такси, побежали в зал ожидания, нашли сестру, которая бродила по залу на задних лапах, как бронтозавр, не зная, на кого обрушиться - Лиза встала перед ней свечечкой, и та обрушилась на нее с упреками. Лиза поникла, я тоже понял, что кончен бал, потому что с сестрой все было ясно с первого взгляда: это была дура, притом дура набитая, истеричная и неуправляемая педагогиня - проще было бы уломать бронтозавра. Уродиной я бы ее не назвал, скорее наоборот - лицо было красивым, но белым как мел и непривлекательным, и вся она была неловкая, грузная, провинциально одетая, и выражение лица у нее было ужасно провинциальное. Стоило Лизе заикнуться о нашем с ней пионерском слете, как у сестры по щекам потекла тушь, она замахала руками, вспомнила маму, бога, венерологический диспансэр, провинциализмы типа "только через мой труп", "принесешь в подоле", а также популярное на Белорусском вокзале "ни в коем разе". Лиза улыбалась мне издали вымученной улыбкой. Отступать было некуда. Я подошел, представился, рассказал, как долго и тщательно мы готовились к слету и какие цели преследует это мероприятие, традиционно проводимое под эгидой Всесоюзного штаба пионерских дружин, членом коего я имею честь состоять, пожурил Лизу за легкомыслие ("Да-да, она очень легкомысленная, я даже не знаю..." - пробормотала педагогиня, с трудом скрывая недоверие к моей персоне) - за преступное легкомыслие, уточнил я. А как иначе назовешь нежелание поддерживать связи с нами, артековцами, молодой порослью и надеждой - такие связи надо ценить смолоду, верно? - сегодня они артековцы, завтра выпускники привилегированных вузов, а послезавтра, глядишь, иных уж нет, а те далече... Сестрица зачарованно кушала этот бред.
- Хватит валять дурака, - подытожил я. - Завтра на слете будут все наши. Ты и так целый год не давала о себе знать - покажешься, напомнишь о себе, и чтоб потом каждый месяц писала письма, понятно?
Лиза пристыжено закивала.
- Но это невозможно! - опомнившись, заорала Женя (так звали этот анахронизм). - Я не могу бросить ее в Москве! Она задумалась с растерянным и плаксивым видом, потом вновь воскликнула, что не можно, никак не можно, и пошла-поехала, зарыдала-заплакала, замахала руками, совсем затерроризировала бедную Лизу, и я подумал про эту сестрицу, Женю, что она человек несчастный, потому что невольный, до того невольный и упертый, что сам себя, даже если захочет, не сможет сдвинуть с означенного пути, вроде как бронепоезд или опять-таки бронтозавр, аналог бронепоезда в живой природе...
Через десять минут, получив в камере хранения Лизин чемодан, мы стояли на перроне перед вагоном.
- К черту все, слезай на первой станции и возвращайся, - шепнул я, улучив момент.
- Да, как же! - Лизин сосредоточенный взгляд буравил стенку вагона. - А если она отобьет телеграмму матери? Поезд тронулся, Женя заверещала, мы посмотрели в глаза друг другу - видать, и впрямь ничего уже не поделаешь - вздохнули друг о друге, Лиза шагнула в тамбур и заскользила от меня прочь.
- Маму поцелуй! - крикнула Женя, и Лиза уехала, а мы побрели по перрону в зал ожидания.
- Прямо гора с плеч! - повеселев, поделилась со мной сестрица, и я, представьте себе, промолчал, даже кивнул, до того все стало тошно и безразлично.
Женя, напротив, оживилась и посвежела, даже шаг у нее стал легче - уже не казалось, что она на кого-то обрушится - видать, и впрямь нелегко давалось ей шефство над Лизой. Она попросила помочь с билетом до Минска, обращаясь ко мне на "вы" и не без почтения, - я вошел в зал ожидания, чувствуя, как реют за моей спиной шелковые стяги Всесоюзной пионерской дружины, но оказалось, что пионерам в этом смысле никаких льгот не предусмотрено, и мы еще два часа простояли в очереди, мило беседуя о московских музеях; мы даже перешли на "ты", потому что моей неотъемлемой чертой были простота, доступность и демократичность - прежде чем выяснилось, что на сегодня все билеты проданы, а на завтра остались только плацкартные боковые. Женя переполошилась, заохала, заметалась перед окошком кассы, и я с трудом преодолел искушение незаметно смыться, пока она ерзает ко мне задом (а кассирше передом плачет); в результате мы взяли билет на завтра и пошли уламывать проводников всех поездов минского направления. Женя висела на мне, как груз греховного прошлого. Я приглядывался к ней с досадой и растущим недоумением: не знаю, где у Лизиной сестрицы помещался резервуар слез, но если бы она вся, все объемы ее были сплошным резервуаром слез, они бы иссякли к концу первого часа - между тем Женя обильно кропила слезой перроны в течение двух часов, третий час был на подходе, а слезы не то что капали, а натурально струились.
- Значит, так, Женя, - сказал я, когда мы отрыдали очередной поезд на Минск. - Во-первых, хватит рыдать. Ты можешь выслушать меня спокойно?
- Да-а! - провыла Женя, кивая с ошеломляющей готовностью ко всему.
- Тогда слушай. Сейчас ты пойдешь в туалет, освежишь личико, поправишь макияж и выйдешь оттуда летящей походкой, как из бара, походкой нормального человека. Ты ведь нормальный человек, в принципе? Вот и хорошо. Эту смелую гипотезу мы проверим. И мы пойдем с тобой гулять по Москве, потому что проводники все равно шарахаются от тебя, как от иностранки. Ты, часом, не иностранка? Верю, верю. А переночевать можно и у меня, поужинать тоже. Кстати говоря - чем бог послал...
- Нет-нет, ни за что, я не могу... - залепетала она, и я позволил ей поломаться, потому что на душе было муторно. Я охотно послал бы к черту эту грузную девицу с размалеванной по щекам тушью, дурости которой хватило, чтобы сломать мне праздник. Она и на улице продолжала всхлипывать, и в троллейбусе. Мы доехали до Пушкинской площади, оттуда пошли вниз по Тверскому. Я упорно молчал, хотя понимал, конечно, что спутницу следует развлекать - но и спутница, и джентельменство были мне в тягость, я упорно молчал, так что поневоле пришлось болтать Жене - оно и к лучшему, оказалось, потому что собственная болтовня подействовала на нее как успокоительное.

далее

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100