Игорь Клех

Частичный человек или записки сорокалетнего


[1 2 3 4 5]

1. Господи, как молниеносно то поражение, которое ты наносишь человеку. Сорок. Как вбитый в доску на 2/3, искривившийся гвоздь, который будет добит несколькими мощными ударами.Как повернутый в дверях наполовину ключ.

Все началось, возможно, в горах, в родных горах, где ты лежал с похмелья, и отара двигалась по склону, как бунт в тюремной столовой, съезжала, как плов.Страшный звон стаканов раздавался с небес.

Мелкий дождичек ты почувствовал тогда на своем разгоряченном сальном лбу, мелкий дождичек - в очередной попытке отмыть грязные деньги мира, - под которым ты лежал, будто блин с оторванным боком.

Тогда впервые блеснула тебе сквозь толщу остающихся тридцатых - как монетка на дне - магия этого взрослого чина: Сорок - вместо естественно возникающих и просящихся "четыредесяти". Наклонная заточенная палочка четверки блеснула вдруг, отразив идущий откуда-то луч, - вошедший в зрачок без остатка блеск! - посланный тебе ножом гильотины поверх голов. Как тонкий свет, идущий из-под двери.

2. "О конфетах из говна, трибунах и прапорах, или о существе и опорах тоталитаризма."

(трактат)

"Первый, кто откажется от конфеты из говна, будет казнен. Загадка тоталитаризма проста, как размер ноги человека, и целиком лежит в области его пластичности. Основной опорой тоталитаризма является частичный человек, и на его выделку и воспитание направляет основные свои усилия тоталитаризм, сушество хладнокровное и пресмыкающееся, этот вышедший на сушу Левиафан, всем видам размножения предпочитающий овогенез.

Люди частичные (т.е. утрированные, партийные), захватив однажды власть, озабочены лишь ее репродуцированием, что свойственно всякому животному организму, живущему всегда "здесь" и "сейчас".

Но мечта всех человеческих обрубков - Идеальный Концлагерь (муравейник, рой) - в достижении очень трудна. Превратить человека в род насекомого, живущего надындивидуальными инстинктами, удается лишь на очень ограниченный отрезок времени. Это уже загадка жизни, с которой тоталитаризм ничего не может поделать.

К счастью, есть другой способ, который делает возможным достижение цели тоталитаризма, и за который он с готовностью цепляется. Это - селекционирование, выведение породы частичных людей. Бывают разные варианты тоталитарной политики, но практически все они исходят из висящей еще кое-где схемы разруба туши, где "тушей" является полнота человеческого Я. Крупными кусками отсекаются сначала высшие способности человека - н е б о,- либо вообще, как у большевиков, либо посредством гипертрофии авторитета посредников, доктринальным выхолащиванием совести, как в теократиях.

Затем отсекается телесный низ, половой инстинкт ставится под жесткий контроль общества (Гитлер не мог не потерпеть поражения еще и потому, что канализировал, но не вытеснил из своих фашистов этот могучий, деструктивный по отношению к рукотворным системам инстинкт, не смог до конца его сублимировать, переключив рукоятку рубильника в направлении стремления к смерти).

Ампутируются также части самостоятельные и двигательные, - в максимально возможной степени ограничивается сфера приватной жизни, хозяйственная инициатива. Еще несколько лобанящих ударов и незаметных идеологических надрезов между полушариями и секция закончена.

Чтобы веселый обрубок не чувствовал себя обездоленным, ему прописываются субституты - по самый пятачок его нюхательной части:

работа вместо труда;

идолы;

спортивные зрелища;

прививки и порки в любой последовательности;

"реализм" в искусстве;

прочее.

И что же? Жив курилка! Вот он хороший семьянин,у него есть хобби и цель, он всю жизнь работал. Он весь на виду. Ему абсолютно ни к чему занавески на окнах.

Биоклетка каким-то непостижимым и очень естественным образом делится, перестраивается и перегруппировывается внутри себя. По виду она почти неотличима от здоровой. У нее, вроде, все есть: здоровое сердце, отменные вакуоли, чуткая мембрана (душа то есть), есть родственники.

Так, следя по телевизору за молодежным фестивалем в Северной Корее, видя встречи корреспондентов с отборными молодыми корейцами, я никак не мог отделаться от ощущения, что о н и - и те, и другие - все-таки люди..."

3. ТАРАКАНЫ теперь попадались ему все чаще, уже каждый день, точнее, ночь, и были все они черные и мохнатые, что навело его на нехорошее предположение о качестве собственных мыслей.

Он помнил еще тех молоденьких тараканчиков, когда вселялся в эту квартиру,- полупрозрачных, не столько еще существ, сколько идеи тараканчиков - резвящихся под ногами, играющих в прятки со светом, заскакивающих то ли сдуру, то ли на спор в комнату и тут же дающих деру, прячущихся под ведрами и в мочалке. Но не зря, не зря расползались матерые тараканихи - будто с перебитыми задними лапами, с забинтованными задами,- не знающие где опростаться очередной популяцией.

Выжило племя генералиссимусов, коварное и наглое, с повадками скорее диких кабанов, чем насекомых. Один из них, тяжелый, мохнатый и печальный, всегда почему-то сидел в эмалированном тазу и при появлении хозяина начинал бегать по кругу, как мотоцикл в детстве по вертикальной стенке, с ревом и клубами выхлопов. При этом тараканьи губы издавали звуки вроде: "Пр-р-р! плям-плям-плям!" - возможно, надеясь рассмешить хозяина. Но мальчишеское сердце в том давно отмерло, к мародерам он не знал пощады, и вскоре труп с выпущенными кишками болтался во внутренних водах унитаза, этого тараканьего Тауэра.

Хрущатые фальшивые фасолины - рассада ночи, фотоны тьмы. После какого-то количества их насильственных смертей прилив ночи останавливался, силы тьмы начинали идти на убыль, оставляя в спешке на песке и простынях рыхлые медузы снов, для которых восход солнца, в свою очередь, будет означать лишь скорый приговор и быстрое разложение.

4. "... На самом деле тоталитарные ритуалы глубоки хотя бы потому, что, омрачив сознание своих подданных, вынуждены апеллировать к их подсознанию.

Действие механизма переключения либидо, в частности, очень наглядно просматривается в отношении к трибуне, в слепоте такого отношения.

Неоднократно заявленный культ трибуны -"самых высоких трибун"- суть не что иное, как рецидив подспудно ворочающегося в недрах нашей цивилизации фаллического культа. Торчащие из-за трибуны большей частью плешивые головы допущенных к ней "членов" могли лишь подчеркнуть это недопустимое сходство.

Но гораздо, впрочем, интереснее зазвучавший в последнее время мотив осквернения трибуны, который отсылает нас, возможно, еще глубже - в эпоху матриархата. Трибуна в этом случае должна восприниматься уже чем-то вроде ископаемой статуэтки Великой Матери, установленной в солдатском борделе, к которой всегда очередь, и где за обрядом инициации следят отдельно восседающие старейшины и жрецы, и где каждый сходящий с трибуны вправе сказать гордо и обессиленно: "Еб твою мать!"

Именно по этой причине допущение на трибуну женщин следовало бы приравнять к акту перверсии и осудить, как проявление дикого извращенного промискуитета.

Если продолжить изыскания, то придется убедиться, что наши знамена - суть символ вульвы державы, ее вечно зарастающей и потому в принципе непорочной, не знающей позора целки. В этом свете, недавно воскрешенное на местах целование прапоров надо и следует смело уподобить минету, ибо всякий прапор сшит руками невест из целок нации, человечество же сонмами идолопоклонников кружится около своих знамен..."

5. Одна трудноразрешимая интеллектуальная задача волновала его в снах чаще других.

Обычно он заставал себя сидящим на урне в каком-либо оживленном месте, со спущенными штанами, в светлом плаще или без. Мимо шли люди, не обращая на него внимания, но до тех только пор, пока он не попытается встать. Он никак не мог заставить себя подтереться у них на глазах.

Возможно, следовало, подавив в себе этот невесть откуда свалившийся навык, резко вскочить и бежать, подтягивая на ходу штаны, но именно в этот момент на тротуаре появлялись молодые, щебечущие между собой и никуда не торопящиеся женщины, вероятно, студентки. То есть он не мог разрешить для себя этот вопрос в принципе. И долгими часами вынужден был высиживать в снах в этом неловком и неудобном положении, пока не начинали неметь ноги и бегать по ним мураши - и тогда уж делал, как получится. Но это не было правильным ответом. Потому что через неделю или через полгода он вновь обнаруживал себя сидящим в исходном положении, только в другом месте, в другом сне.

Наяву его в последнее время стали занимать комары, точнее, одна, недавно и нечаянно им обнаруженная их разновидность. Бить их он предпочитал под утро, стоя на цыпочках на постели или переезжая на стуле по комнате, и бил их сложенной "Литературной газетой", - а ведь это газета страшной убойной силы. Пятна собственной крови, остающиеся от этих тонко ноющих гнусавых налетчиков, затирая на стенах и на потолке наслюнявленным пальцем.

Так вот, в последнее время в комарах не было крови! Что же делали они теперь в его комнате, сидя в самом изголовье?

Их наркотически отрешенный вид с полуприкрытыми веками и блуждающим взглядом очень скоро дал ему ответ. Это была особая порода сомнамбулических комаров, оккупировавшая его комнату и вытеснившая отсюда всех прочих заурядных кровопийц. Обсев его комнату по боковой линии, проведенной под потолком, они дожидались утренних, самых гвалтовных его сновидений.

Грезоманы, опившиеся видениями, - в спальне гипногога! О, им было что посмотреть. Ему было что им показать - такого, что и не снится в других комнатах, слава богу.

6. 40 лет - это как Бологое, на полпути, со смертью на рельсах в конце, по расписанию... Обе столицы видны отсюда. Царский палец лежал здесь на линейке. Кто не упал здесь с верхней полки, будет жить долго.

Только, как в безумном чаепитии, меняешь место, пересаживаясь в кресло отцов, - и на том, на котором сидел прежде ты, впервые закурившим при старших подростком, на нем сидит теперь твоя почти совершеннолетняя дочь. И какое-то время ты ничего не можешь понять, потому что там, где у тебя была правая рука, теперь, вроде, левая, - что-то развернуло тебя таким образом, сложило для тебя правое и левое вдвое так, что ты потерял способность и саму надежду когда-нибудь их различить.

Теперь уже ты знаешь, что это зеркала поглощают то время, которое излучают звезды. Когда одно такое зеркало объестся временем до отвала и будет переваривать то, что было тобою, как спрут, - его занавесят. Напрасно, пытаясь не думать о времени, ты затыкаешь уши ватой, - и все равно, когда начинает светать, просыпаешься - головокружа, - как пьяный. Ведь однажды ты уже был бессмертен и жил среди полубогов и великанов. И это было детство. В нем не было почти вещей, притертых к твоим размерам, кроме твоих игрушек и одежек. Мир был в 10, в 100 раз огромнее и угловатее, чем сейчас. На свои вопросы ты получал одни невероятные ответы: что в древности все люди пели, а не разговаривали, или что все немые - люди нечеловеческой силы.

Разгадка детства ведь также проста - как какой-то оптический фокус, лупа, скажем, или перевернутый бинокль, но с чуть большим количеством и протяженностью коленец между окулярами, с линзами чуть большей кривизны - помесь перископа с лабиринтом. Как же узнавать нам теперь эти нищенские комнаты и города, если увеличившись в 10 раз, мы во столько же раз уменьшили мир, он высох, как сердцевина прошлогоднего ореха, и потерял над нами свою власть и непререкаемый авторитет. Так и из жизни вырастаешь, как из надоевших игрушек. Что это было? Шумливая горная речка с галечными островами, пять ресторанов и столько же кинотеатров ("Комсомолец", "Космос", им. Ивана Франко - с красным, голубым и малым залами...), низкорослые вокзал и аэропорт, пионерский парк, Гагарин, 1-я школа... сейчас сблюю...

Время пересыхает, как влага. Чуть дольше задержавшись на одном месте, оставляешь после себя кучу песка, опилок. Мутация клепсидры в песочные часы. День. Ночь. Невидимый прибой выносит и оставляет на песке все новые ошеломленные и недоумевающие поколения.

Не так давно и ты прятал за щеку что-то подобранное на улице, как теперь твой несмышленый сын, - так же томился собственным телом, учился держать счетные палочки в пальцах, различать слова, сердился на вещи, - боже, какой чудовищный перерасход энергии, какая расточительность природы, - чтобы к тридцати почувствовать себя нигде, а к сорока - никем, не понимающим ничего. Никто, не понимающий ничего.

Выдумки, выдумки...

7. СЛАВЯНСК I.

С утра дед будил меня как старшего и мы шли с ним на базар. Уже попрощавшись с бабушкой, мы, вместо калитки, потихоньку прокрадывались к летней кухне, где он прятал, как я знал, "Шахтерские" папиросы среди дров, и здесь же он, присаживаясь, переобувался в черные ботинки, потому что из мужской обуви признавал только их, и бесполезно бабушка с криками и обидами пыталась заставить его надеть какие-нибудь ненадеванные бежевые летние туфли с дырочками. Я снисходительно относился к такой его причуде, потому что с такой же ненавистью и отвращением относился к своим шортам, предпочитая им любые длинные штаны. Так, покрывая друг друга, мы выбирались за калитку и быстро поднимались вверх по улочке, усыпанной жужелицей, скрежещущей под ногами. Описание - ложный друг прозаика.

Оно, как вата в подсолнухе, несъедобно.

Может кто-то берется передать эту утреннюю прохладцу, бьющую из каких-то невидимых ключей в бушующем садами Славянске; этот оставшийся с ночи сырой колодезный воздух, который всей кожей, легкими, жабрами вбирает тело девятилетнего мальчишки, не засоренное еще шлаками жизни, полупрозрачное почти на просвет - как тело малька, в животе которого лишь ракушки да мелкие камешки,- с сухой мошонкой, еще не знакомой с беспокойной тяжестью спермы; какими средствами, кто опишет это утро, силящееся взлететь, оторваться, как наволочка на ветру? Я - пас.

Почему кайф был - и нет его? Кто изжевал и выплюнул тысячи и тысячи других утр, как промокашку? Наверняка, и для деда это утро не было таким, он был озабочен покупками, и новизна утра не могла быть столь же многообещающей для него; а я бежал рядом, пыля сандалетами, поводя ушами и обнюхивая каждое дерево, как дворняжка. Было что-то еще, кроме беззаботности, неразделения вещей на значительные и незначительные,- может, ожидание удивительного? Да. 3а каждым поворотом. Но неужели кладовые удивительного оказались столь скудными? Вот уже и до этого утра ты добрался, скребя пустой, жадной, давно облизанной ложкой. Дед вышагивал в тяжелом сером костюме, в шляпе с дырочками, с корзиной в руках, посмеиваясь надо мной в усы, - я то семенил рядом, то делал гигантские шаги, чтоб не наступать на стыки тротуарных плиток. У 7-го магазина я остался ждать деда снаружи, он же поднялся на высокий порог и, откинув вздувшуюся марлевую занавеску, исчез в сумраке магазина, чтобы посмотреть, что есть там такого, что может быть куплено на обратном пути.

далее

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

SpyLOG

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1