Андрей Левкин

МЕЖДУЦАРСТВИЕ


МАЙАМИ

19 ноября 1994 года, суббота. Накануне мы (Лапицкий, Любо, Марч) перемещались по Майами (конечно, как типичные приезжие - по Coconut Drive, а также и по Ocean drive), и искали где скоротать вечерок, поскольку Марчу позарез захотелось это сделать, а он был очень расстроенным, и его надо было поддержать. В результате - приткнулись в произвольной забегаловке, как только надоело искать счастья.

В два часа назавтра англичанин и болгарин должны были читать стихи вслух (Любо - свои, Майкл - переводы Любо), езды до университета было минут пять на монорельсовом трамвайчике, управляемом никем (там со всех четырех сторон только стекла, сквозь которые кругом пустыри и высокие застройки белого цвета, возле которых медленно имитируют суету черные): в Майами происходил Book Fair, где я, Майкл и Лапицкий оказались в прямой связи с процессами в родном отечестве, поелику антологию "Дескрипция борьбы" восточно-европейской прозы, составленную подвигом Майкла, включили в состав фестиваля в качестве аж одного из шести его основных событий. К этому вечеру мы, как прозаики, с Лапицким уже отчитались и могли бездумно созерцать окрестности.

Вот мы и пили текилу на берегу телесно-теплого океана с торчащими повсюду и отовсюду омерзительно теплыми, скользкими и вялыми пальмами, напоминавшими на ощупь каких-то крупных американских червей. Вялых и ласковых, тупо-нежных.

В этой что ли связи большой и толстый Любо допытывался у бармена, отчего это в принесенной нам текиле отсутствует червяк, а бармен отвечал, что на свете текила бывает разной (худой, юный такой латинос), и вот та, что с червем, сделана на старинном предположении, что этот червяк оживает внутри человека и служит ему как бы ангелом-хранителем. Но он, бармен, категорически отказывается от того, чтобы у него внутри жил червяк. Worm, словом.

В принципе, личное счастье существует на свете: в любом случае именно его поиски и происходят на Ocean drive Майами-бич'а, который есть полоска суши, одним боком примыкающей к океану, а другим - к протоке, отделяющей бич от города Майами с даунтауном. Полоска состоит из широченного пляжа и длинных кварталов, открывающиеся на океан фасады домов с закосом под арт-деко заполнены всякими кафе и т.п. Они работают до четырех-пяти утра, обслуживание совковое, музыка же громкая и корявая. А вдоль Оушн драйва ездят такси-кадиллаки, - чтобы тут же подобрать уставших (длинные и разбитые машины, выкрашенные в желтые, красные и прочие яркие, особенно ночью, цвета с очень простыми на боку номерами их вызова - сплошные семерки или сплошные четверки, двойки).

Толпы ходят туда-сюда в темной духоте, за столиками сидят те, кто там уселся, между кафе - магазинчики, торгующие всю ночь, - преимущественно женским нижним бельем, что понять можно, но вот зачем в одной из таких лавок выставлены зимние меховые сапоги?

Конечно, такие места должны быть в природе. Это хорошо, когда в любой местности можно провести круг радиусом километров в сто пятьдесят, чтобы в точку, проколотою ножкой циркуля, в поисках вышеупомянутого личного счастья стекались все придурки округи. Так думал я, пья текилу в компании хороших физических и душевных лиц, ощущавших примерно то же самое.

Вернулись мы в гостиницу часов в пять утра. В девять же утра возник стук в дверь и я посетовал на то, что ночью не вывесил на дверь картонку Privacy - полагая, что ко мне ломится утренняя горничная.

Но это была не горничная, а мужик с кучей баулов, и располагаться в номере он принялся так, будто тут родился, а теперь вернулся на родину. Понять, что он бормочет, я не мог - поскольку бормотал он мало, но почувствовал я себя отчего-то, учитывая еще и похмелье непривычного, в общем, характера. Собственно, мое пребывание в г. Майами оплачивали американцы, которые вполне могли сэкономить (номер был условно двухместным), тем более, что свое я уже отчитал.

Спать после того, как к тебе вломились, трудно. Отправляюсь в душ, потом иду пить кофе. Мужик копошится в номере. Возвращаюсь из кофейни, гляжу - он стоит уже в холле возле лифта. Иду в комнату. А двери там открываются пластиковой карточкой с магнитной полоской: вставил-вынул, дверь открыта. Что и делаю - нет эффекта. Иду к лифтам, сосед еще там, говорю, что с кодом не все в порядке, а этот идиот объясняет, что я, наверное, не той стороной запихиваю. Но комната возле лифта, он подошел, отмыкнул своей пластмасской. Я хмыкнул и было поехал вниз выяснять ситуацию. А лифты вниз не останавливаются. Не знаю, что там бывает с ихней техникой, но понимаю, что если на этаже дважды останавливается один и тот же лифт, идущий кверху, то чтобы оказаться внизу, надо ехать наверх.

Внизу сообщаю про проблему с карточкой. Карточку меняют. Еду наверх - сосед все еще ждет лифта. Народу в холле прибывает. Иду, пытаюсь открыть дверь. Опять не открывается.

Взбеленяюсь и снова оправляюсь к портье. Там двадцать два этажа, я жил на одиннадцатом, опять вверх и вниз, причем - никто моему примеру не следует, хотя стоят уже минут пятнадцать, а я из лифта выхожу уже раз в третий.

Внизу мне опять дают отмычку, еду наверх, и эта карточка, наконец, подходит. А мой сосед-идиот, в составе еще более увеличившейся группы таких же идиотов, все не отходит от лифтов. Опять приходит лифт наверх, я захожу и говорю мужику, что так надо поступить, чтобы приехать вниз. Жалко же парня. Он мне вверяется и, когда лифт начинает идти вниз, ощущает ко мне человеческое расположение (он лет на пять моложе) и спрашивает: "А ты тоже в круиз?"

Выясняю - в какой? Отвечает, что по Карибскому морю, и я удручаюсь оттого, что такие круизы должны начинаться с моей комнаты. К тому же - в девять утра.

После иду гулять в город, но тоже неудачно: автоматический трамвайчик сломался по всей длине опоясывающих Майами линий и стоял грустно минут двадцать на солнцепеке, и никого там не было из водителей, и только густой голос в репродукторах сообщал всем, что имеют место некоторые неполадки, так что трамвайчики пока не ездят, что было понятно и так.

Потом я видел много разных вещей. Прежде всего, конечно, опохмелился, купив в лавочке махонькую стограммовую бутылочку рома Баккарди - ровно за доллар, сомнительного качества. Но это есть редкое наслаждение - поправиться ромом Баккарди утром под белыми эстакадами надземки при температуре около тридцати пяти по Цельсию в тени.



Выпил половинку и захотел курить. Тут в стене ниша, заваленная пустыми картонными коробками. Кладу сверху свою сумку (книжки там какие-то были и тексты, которые собирался передать Любо), а груда принимается расползаться. Передвигаю сумку чуть рядом - для стабильности: опять ползет. И, наконец, совсем отползает и оттуда вылезает худая голова долговязого негра.

Вообще, там было много замечательных штук. Такая, например, вроде пылесоса на колесиках со шлангом и трубой. Помощнее домашнего, уличный. С помощью этой штуки они борются с пальмовыми листьями. Но пылесосина их не всасывает, работает только на выдувание. Представить себе это в условиях российской действительности - какое счастье дворнику перегнать мусор на соседний участок. Собственно, в Майами происходило то же самое.

А еще были две собаки. Одна черная, а другая - рыжая. Черная была меньше, а рыжая - больше. Они сидели на тротуаре возле очень большого очередного Национального или же Всемирного банка в одинаковых позах: сильно опираясь на левую переднюю и синхронно чесали себя за ухом правой задней. Сидели в пятнадцати метрах друг от друга и головы их были повернуты в сторону чесания, так что видеть друг друга они не могли, но чесание производилось совершенно неизбывно в течение минут пяти как минимум - я остановился и стал смотреть. Совершенно синхронно, просто удивительно.

Потом я пошел есть сложный суп, составленный из лапши, кукурузы, разных рыб и чего-то еще - в маленькую мексиканскую забегаловку. Допив предварительно вторую половинку Баккарди. Посетил впоследствии Book Fair, выслушал коллег, вернулся в "Плазу". Ключ снова не подошел. Но к этой идее я был уже готов: был шанс, что сокамерник уже отправился в круиз (хотя день-то в Майами провести они могли?) - то, что ключ не подошел опять, наводил на мысль, что он выписался, и код опять сменили - как, верно, его сменили утром. Более того, я начал подозревать, что его ко мне запихнули по ошибке, чего, впрочем, утренняя детка за стойкой признавать не хотела.

Словом, еду вниз, мне снова дают новый ключ, я еду наверх, открываю дверь, переодеваюсь к party, унылой, после которой решаю, что на какой-то там их концерт я не поеду, а съезжу-ка я вниз, в книжный и куплю книг, которые обещал привести, потому что завтра воскресенье, я днем улетаю, а магазин в mall'е по выходным может и не работать (так и было).

Да, что до гостиницы: там была максимально реальная наяву халява как таковая. В коридоре есть закуточек с автоматом, торгующим за доллар жестянками со "спрайтом", "кока-колой" и т.п. А рядом - еще один шкафчик, неказистого общественного серо-бурого цвета. И - выемка и кнопка. Если на нее нажать, то сверху в выемку с грохотом и совершенно бесплатно валятся кривые кубики льда. И вот, все дно выемки и пол с автоматом обычно были совершенно закиданы кусками льда: не потому, что можно набрать сколько хочешь, но - красиво же падает, и совершенно бесплатно.

Ну вот, иду к лифту. Едет лифт наверх, а по вечерам вниз они уже останавливались, так что я в него уже не захожу. Но оттуда выходит черный негр в черном прикиде, с черной рацией, у которой антенна тоже черного цвета. Сворачивает в коридор и тут же стучит в дверь. По звуку чувствую - в мою комнату стучит, та сразу возле лифта. Подхожу - да, в мою. В чем, говорю, дело? Я тут живу.

- Как это - говорит он - ты тут живешь? Как твое имя и фамилия? И тыкает в меня хоботком рации.

Сообщаю.

- "How do You spell it?" - спрашивает он ("как по буквам") и достает обрывок бумаги.

Я говорю что, дескать, давай, сам напишу, но он строго повторяет свое "howdYospllt?" и записывает меня побуквенно.

Тут я, разумеется, осведомляюсь: "есть проблемы?" "Нет, - говорит он - никаких проблем, но надо подойти к администрации".

Приезжаем с негром к стойке (он невысокий и худой, нетипичный, гаитянин, что ли, какой-то, нервный такой, от тонтон-макутов, верно, все детство и молодость страдал), за стойкой уже очередной администратор, испано-мулат в очечках, очень похож на некрупного латиноамариканского берию. Я говорю, что живу я там-то. В чем проблема?

- Как зовут? - спрашивает он, и черный подает бумажку с тем, как меня зовут. Администратр щелкает по компьютеру, после чего произносит: "Так ты - бубубудыды?" Из чего я делаю вывод, что этот "бубубудыды" и есть тот бродяга, который разбудил меня с утра. Говорю, "нет" - и начинаются поиски моей последовательности букв в компьютерах.

Администратор глядит при этом на меня очень интересно - вполне как старлей милиции, чечен старший-участковый пятого питерского отделения ментовки, что на Лиговке. И в воздухе ихнем что-то такое же... они все ищут последовательность моих букв и тут я понимаю, что я - отсутствую. И мне становится очень весьма хорошо, поскольку я ощущаю себя как дома, потому что вот так я окончательно и потерял свое имя - как правильно выразился однажды дядя Федор Чистяков.





БЛИЗОСТЬ

Некоторые вещи в людях становятся понятны только после перехода романтического барьера как бы между телами, а выходит - между чем-то совсем другим. Что ли судороги образуют собой последовательность букв и слов, которая, значит и вбивает в тело и т.д. всю правду.

Поэтому правильная ревность к телу имеет слабое отношение, так что физиологические проблемы всегда лишь повод к правильному скандалу. И это хорошо, конструктивно, поскольку хорошая склока вовлекает в разговор и, соответственно, в рассмотрение разнообразнейшие слои речи, а значит - и жизни. А где слои, там и жизнь не глупа, притом все это пришивается намертво к разным мелким деталькам, которых иначе-то и не различил бы, не вспомнил.

Как проводятся границы какого-либо факта? По каким точкам? Княжества, скажем: как узнавали их земли в отсутствие топографии и пограничных столбов? По тому, знают ли их обитатели, как зовут их князя, или же по наличию кладбищ? По фольклорному типу надгробий?

Какие-то поля и буераки, редкое наличие жилья и малодостоверная связь между местом и его хозяином. И существует какая-то ниточка между ними всеми, очень прочная. Она как любовь, скажем, допускает свое сколь угодно долгое существование: сама по себе - если из нее ничего не хотеть сделать, не превращать в полезный корнеплод.

А желание определенности и происходит из боязни ниточку потерять. Утратить. Не веришь, что может быть хорошо: будто случайно повезло и надо с этим везением что-то сделать, а то рассосется.

Пишешь Вальмону письмо: Вальмон, жизнь, как вода, обступила со всех сторон. Мы говорим с тобою, как сквозь стекло. И все-таки: как ты смог? Пишешь Вальмону: милости велики, ох, велики ко мне, сплошные дары. Мы разговариваем в последний раз. Мир уловляет сердце в свои силки. Мертвы любовники, а я так почти слепа после сего фейерверка, но мне и не надо знать. Не пугайся, это письмо не моей рукой, но подпись будет моя.

Есть какие-то простые вещи: есть те, кто существует, между ними повисает связь, которая длится, пока ее не используют. Множество проводков, которые развешаны по воздуху. Какая-нибудь серебряная цепочка, зеленая тонкая полоска, белая ниточка.

Увы, смерть такой связи не трагична, ее не заметишь, она не будет так воспринята, напротив - физиология заполнит череп мелким шумом, покалываниями, не указывающими на место в организме, откуда происходят смерть и горе. И они, шум и покалывания, будут признаками происходящей жизни. Что же, страны больше нет, и надо очень стараться, чтобы заработать на пропитание.

Все рассыпается на кусочки и за каждым кусочком надо следить отдельно: так, как нам теперь известно, и составляется история. Впрочем, любопытно, конечно, - как из этих почти уже вовсе разрозненных камешков опять стягивается какая-то жизнь.

И есть где-то бункер, откуда управляют этой гравитацией, а там - старик, ночной дежурный на проходной в типографии: среди тусклого света разговаривает по телефону, читая кому-то вслух гороскоп или полезные советы из завтрашней газеты - им все оставляют по экземпляру, выходя из типографии. Там, в свежих газетах, пишут что-нибудь о том, чем женщины отличаются от мужчин и т.п.

Это была очень маленькая лирика, размером примерно в два таракана друг за другом. Или - в одну мышку, в плюшевого мишку, в неродившуюся дочку. В длину между рельсами, когда прыгнуть с одного на другой и не поскользнуться.

В жизни любого живого человека положено случиться какому-то полному бреду. Да и вообще, первый признак свободы - это возможность трагедии в отдельно взятой жизни. Лично в твоей.

Что от кого остается? Что за ниточка, отдельно существующая и висящая, от которой во все стороны прет сдвиг крыши, и которую нельзя использовать, а если можно, то - хитро? Как, например, сказала моя подружка доктор Ф.: "Не волнуйся, это письмо не моей рукой, но подпись будет моя".





АНАМНЕЗ

Вырезанные, выдавленные: стеклянные, оловянные, деревянные лошадки, скачущие вдоль шкафа. Деревянные, конечно, - если не просто пара бумажных, откуда-то вырезанных и прилепленных на тумбочку или вешалку.

На черных, рифленых вполне похоронных обоях сбоку от шкафа, слева от входа висит висит картина "три богатыря", откуда-нибудь из Первой образцовой типографии в витиевато-народно-золоченой багетной раме. Богатыри глядят на три стороны, зорко располовинивая шестью глазами, как веером от бедра, любого, кто вошел в квартиру и поворачивает голову налево: сбоку от богатырей имелось зеркало, кажется.

Но в этот, черный от обоев и нехорошо пахнущий низко-желтым светом коридор, сбоку иногда входило что-то еще: возникала какая-то поперечная труба, какое-то слепое пятно, луч темноты, проходивший примерно от дверей соседа-алкоголика сквозь стену - чуть правее и выше богатырей - и, благополучно оказавшись в кухне, уходящий, ушедший в кухонное окно.Там, за окнами кухни снизу был двор: небольшой и узкий, обыкновенный с тыльной стороны рижских домов - не из таких, что вертикально внутри домов, дабы в отхожих местах и на лестницах было бы немного светло, а - дровяной и для барахла: сараи, прижатые к забору, отделяющему домовладение от соседей. Место для барахла любых сортов; однажды, внедрившись в один из сараев, мы обнаружили чуть ли не полную немецкую экипировку, не вполне даже истлевшую. Ну, это едва еще шестидесятые, когда там чему уже истлеть.

И вот, сквозь эту время от времени повисающую внутри квартиры темную трубу кто-то проскальзывал. Или же само ощущение трубы возникало просто оттого, что сквозь квартиру что-то проносилось. Они как бы приходили справа и уходили через кухонное окно в сторону красно-кирпичной школы, там перед нею был большой двор, уже школьный, по которому время от времени бегали и прыгали в длину. А зимой снег там лежал, как лег, и, потому, зимой всегда было светло. И вечерами тоже - лампочки всякие сбоку, школьные окна.

Я не понимал, кто они такие. Вот: сбоку, насквозь и в сторону снега. А на дворе следов не было, так что раз они уходили туда и следов не было, то они там и оставались, за окном. То есть, оставались.

Внутри квартиры жили разные люди, из них теперь мало кто жив. Потом, лет уже через тридцать или больше, Лена сказала мне однажды на кухне: "а ты вспомни того мальчика, погладь его по голове". Конечно, такие процедуры могут убрать разные закавыки и занозы, засевшие в человеке невесть когда, но они же заставляют вспоминать вещи, которые можно было бы оставить и себе, их не вспоминая.

Я ответил ей, что такие вещи не всегда хороши, поскольку тогда, например, я знал, что возле меня есть кто-то, кто рядом - не всегда, конечно, - я чувствовал его только на одном куске улицы и во дворе - а теперь, значит, этим кем-то буду я сам, ставший старше и проделавший сей трюк? И даже не специально постаравшись, а уже как-то так, - едва она это сказала. И что в результате? У меня пропало то, что очень долго казалось мне кем-то другим. Но так, наверное, лучше.

И я начинаю думать, что и эти, проходившие справа налево в сторону двора, сейчас окажутся кем-то столь же понятными: ну, я думаю о них, и они станут теперь теми, как я их пойму сейчас. И, поняв, отправлю туда, на тридцать пять лет назад. И когда они снова появятся там, 35 лет назад, на каждом будет написано его имя.

Их было человек пять, не меньше. Восемь-девять, потому что такое число не выстроить ровно, а когда они уходили дальше, за ними завивался небольшой кривой сквозняк. Они появлялись не так уж часто, но раз десять, уж точно. Всякий раз это были те же люди.

Какой-то обход, что ли? Кого что обходили? Зачем? Искали себе место?

Предупреждали?

Похоже на то. Теперь мне даже кажется, что были это Даниил Галицкий с остатками своих людей, вытертые однажды с географической карты, да и из истории всех государств, имевших касательство к их территории. Понимаю даже механику произошедшего. Галицкий, это 13 век; Невский строил себе Северную Русь, Галицкий - Юго-Западную. У него - не получилось, и теперь вот они так и ездят по всем территориям своей несостоявшейся русской страны от Черного моря до Балтики. Ну а мы - там, похоже, в ней и живем, несуществующей.

Они появлялись когда захотят, не только зимой, а и в июле, например. Выходили из стен, замазанных рифлеными черными обоями, как небольшой пучок бабочек: разноцветных - во главе королек, затем лимонница, еще эта белая - капустница, что ли, а за ними какие-то, не помню какие, - была даже всегда одна совершенно черная, с обтрепанными краями. На мертвецов похожи не были, да и странно связывать призраков с комуналкой, школьным двором и кухней с тогдашними керосинками.

Они не были страшными, скорее чем-то вроде леденцов, которые весело цокают, когда баночку потрясти, да еще и рисунок на крышке. Такие, в общем, бабочки, становящиеся в пальцах липкими, как сахарные петушки: сожмешь в руке, потом разжать трудно - со всех сторон ладони повсюду длинные липкие нити.

Останется только держать ладонь полураскрытой и так, чтобы ниточки не лопались: новые бабочки тогда будут вклеиваться в паутину, прилетая к тебе друг за другом, девять, шестнадцать, девятнадцать и еще больше.

А тогда можно будет чуть сжать пальцы и съесть то, что в ладони, как комок сахарной, разноцветной ваты. И все они, прилетевшие, окажутся внутри тебя навсегда как бы внутри большой и красивой стеклянной, оловянной, деревянной комнаты, - вечно там летая, ничуть не помятые.

Конечно, такие объяснения хороши только в детстве, когда еще любишь сладкое.



ФРЕЙД НА КОНЧИКЕ НОЖА

Когда человеку двенадцать лет, он всегда хочет, чтобы у него был небольшой и отдельный кораблик, такой надежный и со всех сторон закрытый от волн, чтобы на нем плавать куда угодно, и даже засыпать без страха.

Он давно умеет читать и писать, разговаривать о чем-то, отвечать на вопросы; вокруг него примерно пятнадцать или двадцать четыре человека, о которых он помнит. Он знает их имена, знает, как они себя ведут, то есть - в своих новых подробностях они его не обманут. Они для него все вместе как части его кораблика.

Главное, чтобы этот мелкий пароход был бы совершенно защищен от всего остального, чтобы внутри его где-то там, возле днища и воды, было тихо, тепло и, главное, чтобы там - внутри, не появлялись никакие другие люди, кроме тех пятнадцати или двадцати пяти, которых он помнит, и которых там чтобы тоже как бы не было. Чтобы не мешали, не лезли.

А тогда можно плавать куда угодно, не задумываясь ни о чем таком, что мешает все время рассуждать о жизни - конечно, они и там тоже все время размышляют о жизни, даже о том, что нужно же что-то есть на завтрак, но готовы пожертвовать чем угодно, даже едой, ради этого маленького, почти пластмассового кораблика. Готовы удовлетвориться ломтиками черного хлеба из школьной столовой, соленым огурцом и водой из-под крана.

Это же невозможное счастье, когда есть свой маленький пластмассовый кораблик, который абсолютно надежен и в нем есть куски хлеба, вода и не более тридцати человек, которых он в состоянии выдержать.

Глупые люди рассуждают о стоянии звезд относительно друг друга и образуемых ими контурах зверей, но все зодиакальные созвездия отражаются в воде, лежат в воде, образуя своими контурами материки и прочие куски суши. Все, что люди рассуждают о своих звездных знаках, это же просто о том, что они забыли, как у них был в детстве кораблик и они плыли куда-то, пробираясь мимо лежащих на поверхности воды звезд, как бы не желая еще пристать к суше.

Эти два года, с 12-ти до 14-ти давали жить в собственной географии, а все пустое пространство, влажная поверхность, где их не было, означало просто свободу, подразумевая надежное наличие суши, к которой непременно пристанешь.

Люди, которые выйдут из ковчежца на сушу, не должны чувствовать себя одиноко. Они должны жить сначала в небольшом месте, так, чтобы не надоедали друг другу, потому что они все равно устали от того, что плыли в этой тесноте. А теперь они могут ходить по твердой земле, как у Жюль Верна, и когда соскучатся, встречаться на этой небольшой земле друг с другом.

Все дети от двенадцати до четырнадцати живут на острове, они все живут в Англии - потому что у острова есть края, там всех людей сосчитаешь, и поэтому все англичане дети этого возраста, и у них большие и красивые конфетные банки, покрытые белой чуть-чуть подкрашенной розовым эмалью с цветными кавалерами и дамами, которые ездят в экипажах, а если над Ла-Маншем туман, то это то же самое, что когда человек от двенадцати до четырнадцати устает и засыпает. Ну, в четырнадцать - начнет хулиганить.

Но они живут в Англии. Они видят яблоко и оно для них неотличимо от графства Йоркшир, Архиепископ Кентерберийский то же самое, что тетрадка для сочинения; все, что им промелькнуло днем, окажется вечером почти плюшевой старой игрушкой, которую можно подложить себе под ухо, пусть даже этого и стесняясь.

А еще можно положить под подушку чистые листки и, поворачиваясь на другой бок, быстро рисовать то, что приснилось. Им все, что приходит в их жизнь, кажется небольшим подарком, хотя это все такие билетики в тоннель под проливом, пусть даже они очень долго думают, что все они короли Англии, заселенной тридцатью людьми, заполненной травой, туманом, краями земли, которая сходит в воду; жесткой осенней травой, которая все равно хороша. И чьим-то чириканьем сверху, которое непонятно, кто производит. Какие-то птицы.

По всей Англии цветет вереск и пахнет дымом, который идет ниоткуда. Повсюду в Англии живут плюшевые звери и добрые животные, по Англии с утра сны разносят конфеты; потом дети взрослеют и отправляются к Ла-Маншу, чтобы уплыть через него куда-то. В любом английском поселке есть свое Кентерберийское аббатство, небольшое, из жженого сахара с вишневым сиропом.

Ветхий завет, конечно, написали дети от двенадцати до четырнадцати, это они рассказывают о своих родителях, после того как уплыли от них на небольшой остров и начали вспоминать о том, как они жили прежде.

Алиса в своем зазеркалье и Винни Пух жили в одном и том же месте, и в пятнадцатом или даже в девятом томе Кэрролла или Шекспира они должны были встретиться. И там оказалось бы, что все истории - одна и та же, и это просто рассказы человека, который вспомнил, как он плавал в своем отдельном пластмассовом или золотом кораблике со своими папой и мамой под желтой лампочкой, а за окнами было холодно и шел снег. И так длилось какое-то время до того, как Алиса пересекла Атлантику и сделалась в Америке Лолитой.



А УТКИ - ПЛЫВУТ

В лондонской "The Times" от 21 ноября 1994 года на первой полосе, сразу под титлом-шапкой, напечатана статья Nick'а Nutall'а "Британия встревожена нашествием армады желтых пластмассовых уток". Вот ее полный перевод.

"Армада игрушечных уток держит курс на Британию. Презрев ветра, океанские течения и застывшие моря Арктики, они прошли уже почти половину кругосветного пути.

Вместе с желтыми пластиковыми утками плывут голубые черепашки, красные бобрята и зеленые лягушки - почти 29 000 игрушек. Раскачиваться на волнах - проскочив мимо Гренландии - они собираются до тех пор, пока их вояж в 12 тысяч миль не закончится на пляжах Британских и Ирландских островов.

Игрушки, потерянные контейнеровозом в северной части Тихого океана, следуют маршрутом легендарного исследователя Арктики Фритьофа Нансена, неоднократно с 1893 по 1896 год взламывавшего арктический паковый лед корпусом своего корабля "Фрам", доказав тем самым возможность прохода ледяного покрова планеты вокруг "крыши мира". Вот и утки держат теперь свой трансполярный путь от берегов Сибири в Атлантику, к Британским островам.

Когда их подхватит Гольфстрим и другие океанские течения - заверяют ученые - утки смогут добраться аж до берегов Франции. А какое-то количество ярких пластмассовых водоплавающих может оказаться обнаруженными на берегах Норвегии и Гренландии.

Доктор Куртис Эббесмайер, океанограф и Эванс Гамильтон из фирмы в Сиэтле, компьютерно рассчитали возможный дальнейший маршрут животных. "Британия может поднимать утиную тревогу" - заявил он вчера (20 ноября 1994 года - А.Л.), отметив также, что пластмассовые утки "весьма упруги и вполне могут выжить в труднопереносимых условиях".

Сей арктический марафон начался 10 января 1992 года, когда в сильный шторм 12 контейнеров груза были смыты за борт International Data Line. Корабль следовал по маршруту из Гонконга в Такому, штат Вашингтон. Одиннадцатью месяцами позже, 16 ноября, 4000 уток оказались на берегу в районе Sitka, штат Alaska. Остальные утки - видимо, с тем, чтобы помочь ученым подтвердить их разнообразные прогнозы - поплыли дальше, в сторону Kodiak, штат Alaska.

Д-р Ebbesmeyer и James Ingram из Правительственной службы Национального морского пароходства США воспользовались компьютерной системой под названием "текущее моделирование состояния поверхности океана", использующей информацию о течениях и т.п., накопленную со времен Второй мировой войны. Эта система регистрирует, например, маршруты любого океанского мусора, от останков погибших кораблей до пластиковых бутылок. В данном же случае ее мощности были задействованы для прогнозирования дальнейшего маршрута желтых водоплавающих.

Ученые уверяют, что в данный момент (т.е. во второй половине ноября 1994 года) утки уже прошли Берингов пролив (между Аляской и Сибирью), после чего вмерзли на зиму во льды Арктики. Трансполярный дрейф льдов Арктики, средняя скорость которого составляет примерно пять миль в день, переместит уток на две тысячи миль до Гренландии примерно за пять лет.

Ученые, опубликовавшие свое исследование в журнале Американского географического Союза, полагают, что маршрут уток отклонится у югу, где их подхватит Гольфстрим, несущий свои теплые воды в Ирландию и к западным берегам Британии.

"Как только игрушки окажутся в Гольфстриме, они достанут вас, парни", - сказал д-р Ingraham.

Ученые, желающие поговорить с любым, видевшим пластмассовых уточек, уверены в том, что судьба игрушек весьма небесполезна в деле усовершенствования океанских моделей. Кроме того, они рассчитывают, что это будет способствовать рыболовству и борьбе с загрязнением среды.

"Именно наше направление работы показывает всем, насколько хрупок мир нашей планеты, учитывая то, какое влияние на загрязнение вод Северной Атлантики и Европы могут оказывать процессы, происходящие вдали от этих регионов".



1995 ГОД, ПЕТЕРБУРГ

За окнами любой конторы обыкновенно темно так, что оконный переплет едва виден. Потому что контора бывает собою полностью лишь тогда, когда за окнами темно. Помещение, стены, окно, которое видишь только когда за ним темно, и, хотя в этих комнатах всегда есть какие-то часы, они никогда не тикают. И все это существовало всегда.

Там есть входная дверь, столы, притиснутые друг к другу и пройти мимо них весьма невозможно; книжные полки со шкафом сбоку, туда женщины запихивают свои пальто. Несколько зеленых растений, которые иногда поливают; очень пыльный воздух, еще более пыльный, когда за окнами темно, а где-то сверху под потолком, в пяти метрах от пола, горит одинокая лампочка, отчего пыль становится красивой.

И оконные переплеты, которых никто не видит и которых никто не коснется - ну, только что форточку откроют - и эти подоконники, и все то, что выкрашено свинцовыми белилами, покрыто серой пылью, на которой не найти отпечатков пальцев; по краске бегут трещины, как если бы это были чьи-то ладони.

Кто содержит этот дом, эти потолки, эту лампочку, под которую медленно падает тень? Сбоку от которой на подоконнике тяжелые зеленые растения? И внизу под которой впритирку столы, штук двадцать восемь пишущих машинок, еще повсеместно живущих в 1995 году в Петербурге, а еще - шестнадцать книжных полок, заполненных папками?

В конторе сидят женщины, а куда им деться, когда на этом белом подоконнике стоят какие-то листья в горшках? Когда комната уютна, и даже есть книжные полки, и столы, между которыми протискиваешься, рискуя зацепить юбку, а стены покрашены салатной краской, а потолок был однажды побелен и там горит лампочка, а ниже - их ноги греет батарея, а ноги же такие тяжелые. Они болтают друг с другом, матерятся - для вида стесняясь посетителей, и все они все равно все время о чем-то думают. За окнами темная и тяжелая Нева.

За окнами любой конторы всегда ночь. То есть, не ночь даже, а просто темно. Темнота, отделенная от темно-салатно-зеленых стен белым переплетом, серые тени зеленых длинных листьев каких-то водянистых кактусов или азалий и прочей вьющейся растительности. Все они вываливаются во двор своими тенями - громадные. Коричневые полки, а дверь в коридор открывается очень тяжело, потому что все время прилипает к косяку и притолоке. Но ее все же можно открыть, а в коридоре хуже, потому что в конторе стоит калорифер, так что все уходят в коридор только, чтобы сходить в туалет или уйти домой.

Уходя, они запахивают свои пальто, шубы и не думают о том, как без них будет растениям зеленого цвета на растрескавшемся подоконнике, не говоря уже о шестнадцати телефонах, по которым им могли позвонить, но они уже выбрали первый звонок и ушли.



БУДИЛЬНИК С ТУРЕЦКИМ МАРШЕМ

Лезвия безопасок видны в конце августа только если их бок попал под солнце: если их много, то вместе они похожи на простой цветок - ромашку что ли, или маргаритку - с желтым шариком внутри. Летающие бритвочки станут по смерти мотыльками-бабочками, всякая из которых уверена, что будет потом небольшой книжкой, цвет обложки коей - цвет ее пыльцы: вот потому-то изо всякой книги - ну, где сгиб - всегда вылазит круглая голова с двумя разноцветными глазами.

Снег падает сверху вниз, а люди, разбуженные в этой погоде, спросонья думают, что они - Моцарт, которого засыпают известью, чтобы его зараза не стала эпидемией. Ни на одной самой густо-зеленой елке еще не висят фарфоровые белые шары. Еще только август и до рождества куда там.

И эти расщеперившиеся, распростершие свои лапы снежинки, прилипают изнутри плоско к стеклянному круглому шару, с дырочкой напросвист изнутри, если туда дышать - делая его матовым, лунной стекляшкой, выстилая изнутри глаза беленой, как любовью.

Ах, все эти белые шарики, все эти золотые шары, вся эта красная и круглая, откуда ни посмотри, кровь, и эта темная острая листва, разрезающая тело с горла до паха, эта сахарная вата, забившая грудину как бронхит: вся любовь перестает быть снегом, а слипается кончиками снежинок, становится тяжелее и проще, согревается в воду и ушла быть туманом, который то ли лежит, то ли висит, то ли воздух, то ли влага. Видимо, облака. Конечно, они.

Англия начинается с облаков, которые так похожи на снег, что куда уж тут метафоры. Летишь, под тобою снег, падаешь, валишься, проваливаешься в сугроб, а там, внутри, ниже - город Лондон.



ЛОНДОН

Однажды на каком-то сидении в питерском "Борее", году примерно в 1994-м, Алла Митрофанова затеяла разговор о том, что на свете бывают деньги мужские и женские... Или же она говорила о типологическом разнообразии рецепций, вытекающих из физиологических отличий слабых, то есть номинально не регистрируемых человеком в качестве возникших, воздействий... речь, понятно, шла о виртуальной реальности и теоретическом обобщении черной перчатки с проводами или же шлема, надеваемых перед уходом в навороченный компьютер.

Но речь о мужских и женских деньгах точно возникла: мы даже прикидывали - каким образом строятся тогда две зоны жизни, в каких областях они пересекаются, какие кары могут быть предусмотрены за расплату не теми купюрами или же - как устроен обмен и насколько курс этого обмена всегда зависит от точки (в широком смысле) пространства, где необходимость такового обмена возникла.

Выстроившаяся в результате конструкция оказывалась уже настолько похожей на правду, что на имевшихся у нас деньгах уже начали проступать дополнительные черточки, отличающие одну тысячную бумажку от другой. Тут, разумеется, возникла идея денег бесполых: не стирающих различий между полами, но, напротив, выделяющих третью зону в природе, также пересекающуюся с двумя вышеназванными и еще более усложняющую все отношения.

Дальше все посыпалось без усилий: оставалось распространить на деньги любые прочие оппозиционные отличия. Деньги утренние и деньги вечерние. Деньги летние и деньги зимние. Деньги для горя и деньги для счастья. Деньги для умных и деньги для дураков. Деньги городские и деньги сельские. Деньги питерские и деньги московские. Деньги питерские и деньги ленинградские. Деньги питерские и деньги лондонские. То есть - вот мы и пришли к тому, как на свете все и устроено взаправду. Займемся Лондоном.

Для попадающего в Лондон город может начаться с двух аэропортов: я оказался в Гетвике. Пройдя длинные стеклянные коридоры выходов к самолетам, спустившись пару раз по непонятным лестницам и пройдя помещение, по типу устроенное как загон для лошадок - с легкими, но прочными загородками - стартующими где-нибудь в Эскоте. Получив от рыжего клерка штамп с правом суточного пребывания в г. Лондоне и всей прочей Англии, оказываешься в стеклянном помещении, которое - уже Лондон.

Далее выясняется, что этим стеклянным помещением город Лондон не ограничивается и в другую его часть ведет электричка, конечный пункт которой называется Вокзал Виктории. Электричка опаздывает минут на пятнадцать, но все же приходит, едет минут сорок пять и привозит в сводчатое, на железных каких-то выгнутых балках помещение под названием Victoria Station.

На единственной пока улице города Лондона ноябрь, светит солнце, и погода позволяет обходиться без плаща, который разумно оставлен на хранение в Гетвике. Тепло. Эта первая попавшаяся улица выводит прямо к парламенту, заставляя еще раз подумать, что город Лондон весьма невелик, раз уж все тут так рядом. Все описанные в литературе его признаки налицо, как-то: черные такси и двухэтажные красные омнибусы, Темза, парламент и Вестминстерское аббатство - все на одной улице. Ситуация слишком уж сгущена, дабы существовать наяву.

Тем более, что на громадной афише вдоль по улице Виктории изображен Бадди Холли - выглядящий решительно так же как в пятидесятые и, верно, в самом деле он выступает там нынче, а вот левостороннего движения в Лондоне почти что и нет, поскольку оно там почти всюду одностороннее и только белые стрелки на асфальте возле схода с тротуара указывают в какую сторону тебе здесь следует смотреть.

Если от парламента идти, петляя в сторону Гайд-парка, то по пути обнаруживается плац какого-то музея истории войск, что ли: все эти новобранцы (а плац похож на любой другой плац за чугунным забором, вдоль длинных строений на заднем плане, вполне как в Петербурге), только вот эти новобранцы другие - их уже успели обрядить в красные мундиры, в темно-синие штаны и высокие меховые папахи.

Новобранцы, как и все новобранцы, сбиваются с шага на своем длинном плацу. Сворачивают не в ту сторону, подкашивают соседа, но ни у кого из них эта шапка с головы не падает. Тут же, наискосок через дорогу, стоит Букингемский дворец, что еще более сжимает город Лондон в какой-то совсем уже заповедник.

Над Гайд-парком тихо кружатся небольшие звуки лошадиных копыт, Серпентайн объезжает конная полиция. Бегают серые белочки, солнце уже снижается напротив Парк-лайн (ноябрь, дело часам к пяти вечера), листву в Лондоне не убирают, а там много кленов и этих листьев в аллеях выше колен: идешь и раздвигаешь их, оранжевые, шурша и поскрипывая.

На углу Парк-Лайн и Оксфорд-стрит начинаются сумерки, Оксфорд-стрит, в этот час заполненная людьми и транспортом, освещается пока еще только сигнальными лампочками машин, светом витрин и омнибусных внутренностей, постепенно, с ходом сумерек становящихся ярче. Потом и свет сверху включают.

Тогда, через некоторое время, мозг получает - исходя их количества вошедших в него людей - более правильные представление о размерах данного места и наделяет его хоть каким-то временем. Красные омнибусы и черные кэбы начинают делаться настоящими, как любые здания вокруг, что не меняет состояние погоды и окрестностей, давая возможность глядеть и на людей, которые оказываются похожими на твоих знакомых: что радует, поскольку с несомненностью свидетельствует о правильности выбора круга, а когда на улице девушка попросит прикурить, то делает это так, словно вы с ней из одной компании.

На углу Оксфорт-стрит и Чаринг-кросса стоит длинное и тупое строение, на верхушке которого прибита неоновая надпись "Main point of the city", а направо начинается Чаринг кросс, где книжные магазины по всей ее длине впритирку друг к другу. Обычно в них несколько этажей, можно ходить по лесенкам, люди смотрят книги и читают их, сидя на полу. Никуда не торопятся - тем более, что затеялся дождик.

На входе в каждый стендики с только что отпечатанными томищами Дианы, Чарльза и матери королевы, глянцевые, никто их особо не покупает. Возле столика с книжками для геев небольшая толпа: напудренный хлыщ, человек с виду смахивающий на спикера парламента, в годах, с брюшком и какой-то англиканский пастор в сутане и в очечках. В отделах с альбомами лежат все те же книги и альбомы, которые можно было увидеть лет пять назад в Париже, Берлине, Копене: то ли и их не берут, то ли они постоянно воспроизводятся.

А к семи вечера ближе вокруг всех входиков в кинотеатры, театры и прочие заведеньица Сохо толпятся люди, все они кого-то ждут, подъезжают машины, люди встречаются, мрачные негры глядят по сторонам, мучительно ощущая, как лицевые мышцы постепенно меняют им черты, превращая их в обыкновенных лондонцев, чему, верно, они пока еще сопротивляются, но конечный результат - как это видно по множеству людей иного цвета кожи, снующих по улицам - неизбежен. Все они делаются потомственными англичанами, которых с детства кормили овсянкой и сказками Матушки Гусыни вслух. Так все плюшевые игрушки Англии находятся в прямом родстве с мишкой Тэдди, который, собственно, настолько правилен, что иного пути для личного развития существовать не может. Никто тебя не мучает, не нападает специально, не принуждает, да и не замечает. Просто так получается, что там все становятся уместными.

На Трафальгарской площади на стенке под стеклом объявленьице, в котором сообщается, что на площади нельзя употреблять наркотики, устраивать митинги, а также - играть на музыкальных инструментах. Какое-то количество стареющих блядей с бутылками сидит на лавочках с видом на Нельсона и лениво пристает ко всем подряд. Их интерес, скорее, алкогольно-компанейский.

Еще позднее на Парк-Лайн, где в первых этажах всякие банкетные залы, сквозь стекла видно, как мужчины и женщины - хозяева приемов - стоят и приветствуют выстроившихся к ним в очередь от самого входа. А если гости подъезжают в машинах, то мужчины аккуратно выводят дам и они вместе скрываются внутри, и все это повторяется в каждой соседней витринке, с чистоплотной заведенностью общественной физиологии.

Потом все эти разные люди пристраиваются кто куда на весь вечер и далее. Все пустеет, мелкий дождик, пропадают даже автомобили. Возле вокзала Виктории в нише около какого-то банка сидит девчонка и играет на флейте что-то тихое. Вокруг никого, только витрины, забитые золотом и цветными камешками, по новой моде смахивающими на леденцы. Сидит, играет себе, ей все равно, что кругом никого.

А чуть в стороне от вокзала уже старенькие двухэтажные кварталы, какие-то пабы на углах, лавочки, уже закрытые на ночь, большие белые буквы на черных вывесках, забегаловка, где что-то жарят в масле и продают, небольшой гастрономчик - из тех, что один на квартал, где можно купить пакет молока и, потому что время близится к отбытию последнего паровоза в аэропорт, идти на вокзал и, купив рогалик, усесться в зале продажи билетов на ту штуку, которая под Ла-Маншем возит из Англии во Францию и в Брюссель - там народу мало, и слопать все это, и отправиться в аэропорт, как домой.

Небольшая Англия со своими сказками и людьми, которые знают, что лучше всего сохраняется то, что записано в сказке, и каждое новое поколение пишет о том, чего не могло произойти, но произошло, и все это устраивается так, как было в предыдущей сказке предыдущих людей, а ведь ничего специально не сочинишь, так что они и в самом деле друг за другом и продолжаются. Какие они уж там вечные дети, они слишком стары и умны для этого, просто им хочется все это сохранить... Так они решили.

Все эти лошадки, белки, желтые листья, и сумерки и солнце, садящееся за Серпентайн, Оксфорд-стрит в час пик, газовые фонари, нервно дребезжащие светом на фасаде большого и высокого здания, на котором написано что-то вроде Плазы или, может быть, я ошибаюсь; кутерьма в районе Риджент-стрит, Трокадеро, мельтешащая, опрятная, а бездомные лежат себе вдоль улицы в подветренных закутках, аккуратно упакованные в синие чистенькие спальники, люди из службы социального обеспечения ходят от одного к другому и явно уговаривают их переместиться в какую-то ночлежку, они отказываются, мотая головами. Тепло. Бутылка виски рядом.

И никто не покупает золота, которое у них там лежит по всем витринам - им хватает, что оно просто там лежит, да у них и так есть, старое. Пускай другие покупают, это им надо с чего-то начинать свою историю.

И еще эти маечки, продающиеся в развальчиках на перекрестках небольших улиц, выходящих на Оксфорд-стрит: "Good Girls Go To Heaven Bad Girls Go To London": "Хорошие девочки отправятся в Рай, плохие девчонки - приезжают в Лондон".



ПЛОХИЕ МАЛЬЧИКИ ЖИЛИ ВО ЛЬВОВЕ

Львов - это всегда чрезвычайно очень много слов, оказывающихся друг с другом рядом. Подвал на спуске от ГБ к центру, где обитали витражисты-литераторы Клех и Комский, где кофе готовился около двух часов, учитывая необходимость предварительного обжига зерен с последующим их тройным перемалыванием в крайне неторопливой армянской кофемолке. Парщиков во Львове в целом и на пивном заводе австро-венгерских времен с художником, в то время главным по оформительской части на пивзаводе, Жозей Захаровым; сестры-близнецы Таня и Наташа, одна из которых была женой Жози; мастерская Жози на улице Зеленой, возле Лычаковского кладбища, где я однажды в августе провалялся дней десять с жесточайшей ангиной, едва вставая, чтобы полоскать горло мерзкой смесью соды и йода, глядя на Львов сверху, а Лена ходила по всем мастерским города со всеми нашими приятелями, в порыве чувств приносящими мне вечером еду, которую я есть не мог - из-за горла, хотя жрать и хотел.

А также - Фонд Захер-Мазоха (тоже львовского человека), который сдедал Игорь Подольчак, уже заранее (это было еще при СССР или сразу после его распада) начавший рассуждать о том, что данное явление, маргинальное, находящееся в тени, влияло и влияет на развитие культуры ("Влияние это до сих пор до конца не идентифицировалось и не вычленилось полностью, как бы увязая в современных ему этических понятиях"). А также история прохладного, тяготевшего к стерильным и умозрительным эстонским вариантам графика Аксинина, культового персонажа Львова, которого я так и не увидел, поскольку самолет, в котором он возвращался из Таллина, заходя на посадку во Львове, столкнулся с взлетающим самолетом, везшим в своем нутре начальника Закарпатского военного округа.

Его жена потом, кажется, несла на себе его харизму, впрочем так могло и показаться, она была восточного облика с собакой-таксой, о чем-то переговорила с Клехом в парке аккурат напротив Спилки письменников, то есть тогдашнего Союза писателей Львовской области УССР, где один тамошний мальчонка-функционер по общей пьянке зачитывал нам трагические письма Тарковского Параджанову о том, что "как одиноко наше ремесло, и не присылай ты ко мне всяких юных сумасшедших, потому что - что я им могу сказать?"

А над лестницей Спилки был стеклянный колпак, свет с неба падал на лестницу и все это пахло светом и сухим деревом. А еще в городе была лестница Дома ученых, запечатленная в большом количестве кинофильмов, знаменита которая тем, что она мягким сецессионным разворотом поднимается метров на шесть, занимая собой помещение, пространство, в котором, поди, и небольшая церквушка бы поместилась.

Церкви в старом городе были вперемешку: греко-римляне, автокефальщики и прочие униаты, армяне, иезуиты, православные, просто католики и т.п., а еще там был столб, назначенный местными людьми центром Европы и прослуживший в этом качестве лет пять, кажется. А потом все люди города - фотографы, литераторы, русские, евреи начали разъезжаться кто куда, и в город окончательно вошли хохлы, понаприбивавшие повсюду свои рифленые волнистые навесы из тусклого разноцветного пластмассового шифера. Напоследок был странный Дворец спорта, где-то чуть в стороне от центра, где Соколов, как руководитель независимой культурной жизни Львова, осуществил что-то культурное, и я читал текст по Венечку, а потом что-то читала (или она сначала, а я потом) Нина Искренко, а я не знал, что они с Венечкой были в приятелях - а потом мы все пили в той же вечной жозиной мастерской, придя туда мимо памятника Ленину перед оперным театром (памятник такой, что Ленин как бы выползал из постамента, как из тюбика зубной пасты). И это были времена, когда по телевизору несколько раз подряд крутили Маппет-шоу, так что все в этом шоу как бы тоже участвовали и это было хорошо.

А также подъезды, лестницы, которые в канун Пасхи моют соляркой для пущей чистоты, и трещетки из двух фанерок, мягкой деревянной шестеренки и ручки, вокруг которой конструкция вращается и трещит; гористые улицы, где трамвайные пути идут вдоль тротуара, так что машины паркуют по осевой улицы. И какой-то холодный, осенний уже, густой и заброшенный парк, забитый воронами, где мы ходили втроем с Леной и Гриней Комским и пили кофе, сидя на алюминиевых стульях летнего, под чахлым навесом кафе, а потом мы оставили Комского ехать на его окраину и пошли в мастерскую на Зеленой - медленно, через весь город, заходя в светящиеся темноватым и теплым светом кавярни, - как если бы это была пусть даже и не совсем столичная Польша, в которой мы родились и живем, будто из какого-то хорошего и мучительного польского фильма конца семидесятых.

И балкон с тенью господина Пилсудского, опять присоединившего чего-то к чему-то, со зданием ГБ чуть дальше и выше, а также вокзал, а еще дом, где Бруно Шульц живал у своей подружки, в доме в это время было одно из основных кафе львовян, а, чуть поодаль - портрет Шевченко, сложенный из цветочков, напротив же в первом угловом этаже кафе, где в тридцатые годы собирались люди Львовско-Варшавской логической школы, теперь украинские дети пили какао и заедали его разноцветным мороженым, а также - толстыми бисквитными ломтями с прослойкой из густого варенья.

Еще там была мастерская Кости и Нины Присяжных, они тогда были главными реставраторами города, ну а окна мастерской выходили во дворик возле Армянской церкви. Костя, украинец-западненец с прекрасным украинским, на котором только и говорил - еще до того, как началась вся эта борьба за украинскую свободу, однажды раздосадовал компанию, собравшуюся все в той же мастерской над Лычаковским клабищем, отказываясь (дело было на Пасху) пить водку, пока солнце не зайдет.

Клех тогда вознегодовал на этого украинского Бога, который следит за подобной ерундой, а Парщиков, как окончивший сельхозинститут с дипломом по искусственной случке рогатого скота, то есть - знающий жизнь, как нам и не снилось, пытался примирить стороны и ему это удалось, помнится.



НЕПРИКАЯННЫЙ РОЗЕН

В книжках давнего времени писалось, что "Армянский кафедральный собор во Львове - одно из самых старых и оригинальных строений Польши". Вокруг собора тесные улочки, в июне-сентябре от них исходит тень, а зимой - тепло. Высота домов соразмерна пешеходу, и он не должен помнить, что именно находится по левую руку, когда он идет к нынешнему "Арарату" или же "Гехарду", то есть, к той кофейне, что была приличной еще недавно, в конце 80-х, возле Музея религии. Как этот собор теперь называется? А вот кафе, кажется, именовалось "Арагви".

Напротив этого бывшего когда-то хорошим кафе, где уже в 1993 году лишь пьянчужки пили свою горилку, купонов за 30 сто грамм; нет, конечно "Арагви" это быть не может, это же армянский квартал - стены кафе из туфа, в оспе ракушек, розоватые, а вот напротив, через улицу, на желтом домике располагаются лепные картинки, составляющие историю некоего человека, а то и мелкого бога, избывавшего плотское вожделение способом, осужденным в Книге: постепенный выпуклый комикс, который заворачивает за угол, и где в качестве расплаты к человеку, исторгнувшего из себя слизь, подлетает орел, справедливо отрывающий от него причину эгоистично употребленного чувства.

Так вот, если идти из кафе, через какое-то время правое плечо ощутит пустоту, которая затащит тебя к себе, и ты окажешься в браме - длинной и туннельной, там пахнет сыростью, а ее потолок давно уже должен был упасть, но еще пока можно пройти браму насквозь и, повернув голову налево, обнаружить Армян.

Собор построили очень давно. Он такой полуевропейский-полуармянский; ветшал, перестраивался, достраивался, занял, наконец, весь промежуток между улицами Краковской и Армянской. В начале XX века Арихиепископ Юзеф Теодорович застал его уже небезопасно ветшающим. Архиепископ принялся за лечение. Сначала были заделаны дыры в потолке, подзастрахована от дальнейшего расширения трещина в апсиде, апсиду украсили карнизами, лентами арок, стройными колоннами, и все это было покрыто весьма восточной каменной орнаментикой.

При этом, впрочем, ненароком загубили все древние росписи, забили известкой все крестики, выдолбленные людьми в каменных стенах - не выше человеческого роста, были стерты почти все фрески. То есть, внутренности сделались совершенно пустыми и белыми - настолько белыми, насколько таковыми их делал свет, проникавший через оконца со двора: заросшего деревьями, которые, к счастью, не вырубили.

Весь советский народ знал львовский армянский кафедральный собор - по сериалу "Три мушкетера" с артистом Боярским: именно в тамошнем дворике происходила изначальная дуэль д'Артаньяна с мушкетерами, переросшая в схватку с появившимися гвардейцами.

Ну а тогда старый собор оказался совершенно пустым внутри. Почти - несколько фресок были раскрыты. Со всем этим надо было что-то делать, и для украшения церкви живописью в 1926 году был выписан молодой художник, в ту пору решительно никому не известный: Ян Хенрик Розен.

До той поры жизнь его дергалась зигзагообразно. Швейцария, Франция, Англия, Польша, к тому же занимался он чем угодно, только не живописью. Правда, какое-то время он учился у какого-то парижского художника, обучался - вроде бы - разным наукам, что-то пописывал. Войну Розен провел не слезая с коня и не вылезая одновременно из окопов, после чего прибился к министерству иностранных дел Польши. А потом вдруг выскочил из этого МИДа одним из лучших художников страны. Что, конечно, выяснилось позже.

Впрочем, все было не так уж и безумно, Розен - сын Розена, вполне известного баталиста, долгие годы пробавлявшегося картинками наполеоновских войн. Так что в отцовской майстерне он околачивался, с приятелями папеньки общался, перенимая, верно, какие-то навыки профессии. Но все равно непонятно, почему все произошло столь поздно, будто он только и ждал, когда ему придется ходить по улице Краковской славного русско-польско-австро-венгерско-украинского града Львова, основанного в 1250 году Даниилом Галицким и названным им в честь сына.

Но там, где улица Краковская - хороший район, все эти небольшие улочки, выводящие к ратуше или к тому же "Арарату" - если эта кавярня действительно называется так - но теперь от нее уже остались только розовые туфовые стены да три ступеньки вниз. В жару там хорошо, прохладно, вот и все, что о ней можно сказать. Хорошие - с виду, по крайней мере, люди обитали в 1992 -1993 годах метров на пятьдесят ближе к Розену, в довольно скучной угловой кофейне, где, собственно, даже и не сидели внутри за своей кавой, но выходили на улицу, садились на брусчатку и ставили чашки на камни или на колени.

Розен был примерно из таких же. За четыре года до заказа он дебютировал в вашавской "Задченце" с дюжинкой маленьких картинок, вроде бы не снискавших удовольствия посетителей. Потом он устроил небольшую выставку в Обществе друзей изящных искусств, уже во Львове. Говорят, выставка запомнилась.

Потом его пригласили расписать храм, в котором были стены, старый тяжелый воздух, прохлада, резьба по камню и не успевшему окончательно истлеть дереву.

Кроме того, еще и архитектура... строено и перестроено все было так, что и главный неф и апсидная группа освещены крайне скупо, редко посаженными в глубине толстенных стен оконцами, при этом само устройство света в храме было никаким, лишь бы совсем темно не было, так что оттолкнуться нельзя было даже от освещения.

Надо полагать, что Розен вошел внутрь и осмотрелся. Исходя из того, что получилось в результате - осмотрелся правильно. Вообще, - неизвестно, курил ли Розен? Хотя представить себе некурящим человека из варшавской богемы, и, тем более, из окопов - довольно трудно. Так что выйдя из храма, встав в браме по случаю падающего дождя Розен закурил и сказал себе либо "добже", либо "ниц не вем", что не сделало разницы в его жизни.

Если вы войдете в храм, то среди шелеста почти подвальной тишины, среди стука листьев, падающих во дворике, вам станут неприятны собственные шаги - с какой же настороженностью тут ходил Розен, особенно когда учесть, что его картин здесь около двухсот пятидесяти?

Вы, пройдя сквозь браму, входите во двор, войдете во храм, внутрь его сумерек и, если вы пришли туда летом, замените в легких сухой уличный воздух почти на жидкость, отчего отяжелеете так, что начнете вдавливаться в пол.

Широкие золоченые пары пилястров, едва выступающие из стен, покажутся вам слишком уж рискованными по цвету относительно красно-золотого свода и тяжелого, серо-бесцветного пола, сложенного из надгробий (когда-то церковь окружало кладбище, потом все надгробия внесли внутрь и выстелили ими пол).

Вы пойдете по полу вперед, и полустершаяся резьба на прямоугольных плитах сомкнется в вас со зрелищем очередной фигуры или же лица, оказавшихся там, куда имели честь положить взгляд ваши очи. Вы прочтете ступнями армянские, латинские, польские буквы (имя, прочитанное ногами, будет принадлежать тому, на кого вы глядите), а остальные пока не существуют для вас в изумрудно-зеленом воздухе храма, расходящемся от вас во все стороны и углы.

И, уже уходя, обернувшись на пороге, вы увидите их сразу всех и выйдете потом на улицу, будто никогда сюда и не заходили, не зашли.

И тогда вы сможете прийти сюда еще раз, как в первый. Да, конечно, вы здесь были уже раньше и никакой части вашего мозга уже не придется привыкать к сочетанию золото-красно-зеленого воздуха с людьми на стенах: разбирая четверть тысячи изображений на стенах можно, верно, распределить их по группам, учитывая оттенки техник и манер письма.

На третий раз вы займетесь изучением разнообразия типов голов - а их же тут много не повторяющихся, повернуты так и этак, с такими и другими глазами, с таким и другим наклоном тел, с такими и другими морщинами, глядящими так и этак. Значит, уже и на этом, не таком большом участке земли, заключенном между двумя улицами и толстым забором и стеной соседнего дома, присутствует с полтысячи людей, называемых в каталогах по-разному - выстроенных в определенную, заимствованную из Книг иерархию, а жесты, положения их рук, повороты все тех же голов остаются свободными для истолкования, рефлекторного подражания эмпатическими движениями мышц глядящего на них: когда вы в третий раз выйдете оттуда, вы уже были всеми ими, и у вас будет болеть все тело, а он же их написал...

Есть разница между церковным и светскими куполами: одни выворачивают либо раскрывают здание наружу, другие - тщательно охраняют внутренности дома. Когда внутри храма на изнанке купола звери, головы и растения, когда всякая тварь допущена туда, то куполу проще раствориться в любое новое изображение - как если бы прозрачными стали и купол и художник.

Некоторые свои композиции Розен кладет на цветной фон, на пусть немного, но изгибающуюся основу: на красный с фиолетовым оттенком цвет, или на цвет черный - не имеющие за собой никакой обычной реальности и не являющиеся следствием даже погодных эффектов. И это дает ему - простым, если не сказать банальным способом - тонны две возможностей, воспользоваться которыми трудно.

Он распяливает на этом фоне, как бабочек, эти лица: в фас, профиль, в три четверти. Эти головы связаны друг с другом не взглядами, не помещением, и не его работой, но каким-то этим простым фоном: проваливаясь в его невозможность, невыносимость, эти люди откажутся участвовать в книжных историях, для них историй нет, они даже не просто из какого-то каталога человеческих душ, а просто присутствуют, есть на свете. Когда вы придете сюда в четвертый раз, вы сможете найти душу, которая похожа на вашу.

Ну, а что до красочности картин, то она решительно неслыханна, а когда, вооружившись знанием иконографики, оценивать разнообразие композиций, то это занятие опасное: сколько б совершенно нового схватить и поймать бы нашлось! - одна за другой, все без исключения.

Выйдя из храма, мы окажемся в длинном внутреннем дворике с выходами на две, сжимающие собой храм, улицы. Во дворике стоит столб - с каких-то королевских времен. Это тот самый упомянутый выше Центр Европы - географический и любой другой, возле которого в восьмидесятые годы львовские люди устраивали выставки, они обматывали стол цветными лентами и так далее.

Храм закрыт последние сорок лет, в одном из его приделов - отделение украинской милиции, вся же часть квартала называется "заповедником", и во дворе, на стене храма, и противу столба висит табличка, извещающая, что курить тут запрещено.

Да, кафе, о котором шла речь вначале, расположенное метрах в ста от брамы, называется - уже совершенно точно - "Урарту". Но, собственно, чего тут плакать - как однажды сказала Лена: "любовь - это тяжелая работа".

далее




СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

SpyLOG

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1