Вадим Месяц



ГУСИНЫЙ ПРИГОРОД

Был вечер. Шел час приземления птиц.
Я не знал об этом. Я просто ушел из дома.
Уплыли улицы в огнях верениц...
Я шел к черноте водоема.
Я выкручивал пуговицы из петлиц.
Я грохотал ногами по хребтам бурелома.

Вечер случился прозрачным,
он лелеял меня, любил...
Можно было растаять от счастья, как все другие.
Но я был серьезнее, я торопил
себя к огромной воде. Ветлы стояли нагие.
Господь увидел меня. И тут же забыл.

Солнце гасло. В многолетнем
сыром кирпиче,
не спеша, исходило на нет дневное свеченье
последних домов. Сворачивались облаченья
предметного мира. В потерянном на ночь ключе
навсегда терялась возможность прямого
прочтенья.

Я прошел вдоль заброшенных фабрик.
Я путал сюжет.
Под ногой щелкал гравий, словно затвор нагана.
Поле лежало, промерзшее словно жесть.
В дальнем углу чернел кусок океана...

Я их заметил не сразу. Когда видишь край,
к которому движешься, не разбираешь дороги.
Город под боком. Светило взойдет на востоке.
Беспечность - уже через миг потерянный рай.
Но меня тогда не волновали сроки.

В английских ботинках, на высоких ногах
я вошел в стаю птиц. И меня окружили птицы.
Гуси змеились, шуршали, они ударяли в пах.
В небе не было ни одной зарницы.
И пополам, с ними вместе,
мы разделили страх.

Я вошел в эти толстые заросли.
Ярость толпы
только брезжила. И не могла проснуться
в их остромордых умах. Я хотел обернуться,
но не мог, раздвигая себе подобье тропы.
Все нахальней ища опоры для стопы.

Молчание длилось секунды. Как шорох травы,
лишенный глубин, проходящий
над плоскостью смерти,
их рокот разлился кругами, слетев с тетивы
трещетки, раскрученной на магнитофонной ленте.
Невнятный, всегда недовольный, гул татарвы.

Они понимали меня. Холод вершин
мешался в их взглядах с согбенностью
хищного рабства.
Покровы их были черны и блестящи. Кольца пружин
скрипели по глоткам в предчувствьи земного коллапса.
И в доме моей невесты качнулся кувшин.

Птицы роптали. Им было на что роптать,
почуяв в душе у пришельца сквозные провалы,
пустые, ужасные бельма, пятна крахмала
на строгих сетях зодиака. Их не залатать.
И по сравнению с этим настолько малым
становилось ничтожество тех,
кто не может летать.

Скелет человека построен по розе ветров.
Он достаточно легок. Он перекошен
гравитацией. Несколько громких горошин
вылетают из дудки, прыгают меж дворов...
Наш вокабуляр не очень сложен.
Если сложен из человеческих слов.

Я сказал "идите за мной". Я больше не пел,
что мир мне навеки мил, и что свет мне бел...
Как подобает классическому герою,
я под шомполами прошел вдоль строя.
Потом посмотрел на небо, и протрезвел.
Я брел на рассвет, как на свой расстрел.

Их главарь стоял в отдаленье, смотрел в океан.
Не удосужив меня и краешком глаза,
он изучал горизонт. Сволочь, высшая раса,
он был недвижен, горбат. Он ждал часа
чтоб поднять свои черные орды
над сотнями стран.
Крыло его было острым как ятаган.

Общались мы сдержанно. Лишь подошли
к заколоченной станции
Пенсильванской железной дороги.
Город под боком. Светило взойдет на востоке.
От причала вовремя отойдут корабли.
И птицы взлетят в назначенные им сроки.

Мы молчали, и вглядывались в горизонт.
Осознав суть момента, я избегал панибратства.
Было ясно, - кому-то из нас пора убираться
восвояси. Мы жадно вдыхали озон,
перед началом боевых операций,
решая, кто из нас первым
всколыхнет гарнизон.

Нам казалось, у нас за спиной вырастают поля,
в шевелении гибких, живучих ростков Мезозоя,
что прорвались сквозь толщи золы.
И смыты грозою,
превратились в гусиные стаи. Теперь от нуля
было можно отсчитывать время. Горючей слезою
мы заплакали, что именно нас родила земля.

Я сказал: Теперь уводи свою войско в туман.
Господь нас увидел... Он умыл свои руки...
Он никого из нас не взял на поруки...
Мы все выполняем Его непродуманный план...

И, шарахнув меня тенями, ввысь поднялись
Его слуги,
становясь все сильней в детском испуге.

Труха их желудков светилась скелетами рыб,
и яркой, промытою галькой арктических фьердов,
и звезды мешались в полете с бросками аккордов
в катящемся шуме обрушивающихся глыб,
заглушая любой человеческий всхлип.

Космос кишел. Он раскручивался как раствор,
насыщаясь историей, втягивая в свой ствол
радиацию наших эмоций, инстинктов, ликов,
сложенье частот человечьих и птичьих волн.
И ничем не растрогавшись, ни к чему не привыкнув,
не находил возможность смягчить произвол.

Я отдал свой приказ. И потом я пошел к своим.
В этот ранний час меня нигде не ждали.
Гудзон точил ряской последний Рим.
Уходящий век выплавлял старикам медали.
Я стоял на земле. Вокруг простирались дали.
Мне дано было тело. Я не знал, что мне делать с ним.

Honey moon (ласточке)

Взяв дугу горизонта наперевес,
солнце врезалось в столетний лес,
и я, самый грешный из наших дней
отсекал до корней.
Вдоль по склонам проскакивали бугры,
словно голые ржавые топоры.
И обернувшись, каждый куст,
рассыпался в хруст.
Я ехал, я так любил тебя,
чтобы в сердце билось два воробья,
чтобы мой позавчерашний храп
убегал как от хозяина раб.
По протокам проскакивали угри,
точили низ ледяной горы,
а потом кукушкино яйцо
бросали под колесо.
Рассвет стоял в ветровом стекле,
он был единственным на земле,
он выползал, он тщедушил бровь.
У него была кровь.
И я не дышал, как на море штиль,
завернув тебя в небольшой наряд,
я вез твою матку за тысячу миль.
Много дней подряд.
Она там плыла как лицо в серьгах,
в фотографических мозгах,
как царевна в серебрянном гамаке.
Раскачиваясь в глубоке.
Из морей выпрыгивали киты,
и глубины на миг становились пусты.
И цветастые клевера вороха
Вплетались в коровьи потроха.

Вот и весь ты, как на ладони,
Словно море вдали застыло.
Мамка зеркало ледяное
На печной оплот опустила.

Кто ты, если в крошеве вьюги,
Рассыпался пухом метели,
Все хотел согреть мои руки,
А глаза по ветру летели.

Вот и вся наука в чалдоне,
Что терять любимых да милых.
Через зеркало ледяное
Я смотреть на тебя не в силах.

Ты родился в рубашке белой,
Чтоб она в пути изорвалась,
Чтоб душа, оставляя тело,
На чужом крыльце оставалась.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЛЕТА
for photographs by J. Sturges & V. Gandelsman

Ничто не кончается, даже случайно начавшись.
Моря растворяются, как самолеты, промчавшись.
Подростки глядят друг на друга, неловко обнявшись.

Погода тем летом всегда остается хорошей.
Она еще где-то найдется, проступит под кожей.
Плетеные кресла не скрипнут под легкою ношей.

Ничто не кончается, будем же терпеливы.
Трехлетний рыбак с неоструганной веткою ивы
Двуного выходит под черного неба разрывы.

Гусиная кожа. Гусиные длинные крики.
По городу носят корзину сырой земляники.
Мы все одинаково смертны. Мы равновелики.

Мы детские люди. Мы облики тонкого мела.
Вода размывает частицы безгрешного тела.
Лето прошло. Пространство совсем обмелело.

Йодистый запах, промокших в дожде, полотенец.
Закладки на мокрых страницах Беглянок и Пленниц.
Мы вышли к огромной воде. Мы молча разделись.

ГРОЗА (РОМАНТИЧЕСКАЯ)

Окинув безумные взоры кровавым белком,
Гроза заливала полнеба парным молоком.
И, брошенный наискось ливнем соломенный крик,
В глухой немоте проходил переплетами книг.

В прыжке оттолкнувшись ногою с живой тетивы,
По каменным стенам метались прозрачные львы.
И свет, на мгновенье скользнув по высоким углам,
Стремился шальным полотером по голым полам.

Но полночь была неподвижна отвесом храмин,
Вставая в душе серединою всех середин,
Подобная тихой улыбке на слове "сейчас"
И миру всему, вполукруг обступившему нас.

Я что-то рассказывал, будто предчувствуя труд
Брожения, перерождения новых минут,
Сгорающих как города, чтобы каждый твой жест
Стал равен простору испуганной жизни окрест:

Размытым дорогам, лепечущим в ливне лесам,
Поваленным наземь деревьям, усталым глазам,
Свечам, черным книгам, раскрытым на главном стихе,
И всем, кто сегодняшней ночью проснулся в грехе.

И гром рассыпался над нами как сказочный ком,
Бескрайнею снежной лавиной, горячим песком.
И хищный затвор фотовспышки внутри темноты
Работал и метил отточием наши черты.

И ты поднималась, смиряя тускнеющий блеск,
И шла, превращая шелка в электрический треск,
И, словно от давней тщеты отряхая ладонь,
Спокойно бросала лягушечью кожу в огонь.

Лист (tempo)

лист догорающий лист догоняющий лист
наскоро выдранный ветром заигранный в вист
зрячему под ноги или незрячим в лицо
в беличьем всполохе брызгами на колесо

по ниспадающей бающий тяжкую сеть
городом кладбищем на неразменную медь
лист вызывающий жизнь выбирающий лист
бликом пожарища в тоненькой щелке кулис

смутою путанный битый моченым кнутом
шуганный пуганный насмерть накрашенным ртом
спящим пропащим тем слаще залегшим на дне
что ну прощайте куда еще в этой стране

лист исчезающий эта слеза не в счет лист
лист собирающий мне отражение лиц
сброшенным скошенным выброшенным из тем
гостем непрошенным как и положено всем

не на мощеную черную улицу вскользь
лист полоснувший мне душу по самую кость
не червоточиной в этом проточном шинке
детской пощечиной на отсырелой щеке

Ласточке, с д.р.
Сказочный шепот и вкрадчивый шорох
В тыкву садились на птичьих рессорах
Шепот во сне города городил
Шорох коленками влажно водил.

Вот они сели в ночь карусели
Лампы и мыши на ветках висели.
Шепот сказал- никогда не скажу.
Шорох ответил - зверушку рожу.

Шепот сказал - никогда умереть,
значит уснуть и в соломе сгореть..
Едем на танцы, вслед за молвой,
мазать им губы сладкой халвой.

Шорох ресницами вспыхнул, как порох.
Он завернулся в свадебный ворох.
Стукнул по лестнице звон каблучка,
будто с мизинца поймали сверчка.

Сказочный шепот и вкрадчивый шорох
бросили тыкву на голых просторах.
Звезды глядели на них с потолка,
ждали глотка, или щелчка.

КВАДРАТНЫЕ ОКНА

Квадратные окна стояли напротив, квадратные окна...
Лишь черные, мертвые окна на каменных стенах...
Луна обходила по кругу огромные стогна,
И город в ночи утопал в полицейских сиренах...

Я жил в старомодной гостинице жарким тем летом.
В какой-то столице, в какой-то бескрайней столице,
Где стоит легонько укрыться коротеньким пледом,
И сразу прильнешь к неразборчивой модной девице.

И я уходил в забытье безмятежней младенца,
Еще не почувстовав в сердце частицу разлома,
Печальную участь сновидца... переселенца,
Который все дальше... все дальше уходит от дома...

И только с утра понимал, что прошедшее рядом.
Уткнувшись глазами в сухие паучьи волокна,
В упор на меня неживым немигающим взглядом
С фасада напротив смотрели квадратные окна...

В них виделось большее, чем опустелость ремонта,
Безлюдность уюта, сметенного страшной войною.
Душа твоя возвратилась с последнего фронта,
Увидела в каменном городе что-то родное..

И я уходил на весь день в человечую спешку.
Но знал, что они непрестанно глядели мне в спину.
Я знал, что навек заслужил эту беглую слежку,
Я вышел из прежней игры, я сошел на витрину...

Я жил перед зеркалом - экая невидаль-небыль.
Великой столицы стояли пустыми квартиры,
Перемещая глазницами старую мебель, -
Небрежно рисуя по бедрам цветные пунктиры.

Чтоб я, просыпаясь на полке в товарном вагоне,
Когда вокруг тьма, и в глазах воспаляется охра.
На ощупь искал ни земли, ни лица, ни ладони,
А только лишь окна, простые квадратные окна...

Хельвиг, осенний

К августу дол заполнится паутиной.
Олени уйдут сквозь кусты, дрогнув хвостами.
Деревья шепнут, как народы "мы умираем за короля".
На горизонт примостится плоское солнце,
ляжет поваленной гильотиной. И желтой,
быстро вертящейся, монетой станет земля.
Туман, уходящий в жабьи рты,
поющие глубже колодца, станет рыхлее местами,
и у озера теперь не восемь, а семь берегов,
но лишь на одном когда-то был я.
А потом медовуха дыхнет в пчелиные соты.
И пенная шелуха мыла слетит с белья,
развешанного на заборах,
как лопухи.
А ты махнешь по небу кривой хворостиной,
прогонишь птицу, чтобы вернулась.
На четвертые сутки перейдешь поля,
И найдешь сапог жены
в шерге позолоты.

Хельвиг, царь

- Государь, у твоего престола
Курица сломала себе ногу.
Что нам делать?

- Подожги ей крылья.
Подожги знамена,
Бросьте в море весла на подмогу.
Прикажите снежной бабе бить тревогу.

- Государь, у твоего престола,
Бабы рыжие на голову упали,
А замужние по чресла закопались,
Не подняв и под землей подола.
Прикажите самой голой бить тревогу.

- Никогда не прикажу ей бить тревогу.
Вставьте в голову ей мельничные крылья.
Прикажите снежной бабе бить тревогу.
Пусть князья выходят на дорогу.

- Курица сожгла весь флот почтовый.
Государь, вдоль твоего престола
Муравьи проходят в твою печень.
И никто дороге не перечит.

- Что нам делать, ты нам нужен новый.

- Я сейчас сжигаю свою старость.
Каждой третьей подарите море.
Сшейте мне кафтан из вечной шерсти.
Снежной бабе подарите вымя...

Хельвиг(проселочный принц)

Хельвиг, гони комаров дуновением губ.
Вытащи свой обгорелый нос из цветочной пыльцы.
Твоя правая ладонь была сильнее овцы,
а когда ты ее раскрыл, она стала изысканней карты
торфяных болот. Было видно, что по ней прошли
самые острые резцы, чтоб всегда удержать
тяжелую влажность кварты. Если бы я был твоим отцом,
я сдал бы тебя в бонапарты.
Я понимаю, что ты перепахал Европу носом, как крот.
Я знаю за сколько монет ты продашь свой труп.
Попробуй распороть сушеной трескою пробабкин живот.
И потом чужою женской рукою с одним кольцом
расшеши мне мои бакенбарды.

Из Набокова

Поезд, качнувшись, входит в сезон дождей.
Мы в чем-то ошиблись, прощаясь на полпути.
Вдоль перрона проходит контурный мир смертей,
Раздвигая наше безмолвие впереди.

Окна вагонов прошли, как ряды белья,
Лица стали белее твоих простыней.
Разодрав занавески, из них показал - был я,
Ты побежала, потому что была верней,

Сопричастней повальному ливню, на каблуках.
Выдергивая из воды ряды перстней
Вместе с пальцами в перламутровых жуках.
От которых, барин, не покрасней.

Потом ты упала. И я пробежал
За вагоном одним, пробежал четвертый вагон.
Ты рыдала, скомкалось платье, и я продержал
Свой ужасный поклон.

Я вернулся в купейное, вытащил туз крестей.
Познакомился с девушкой в шерстяных чулках.
Поезд, качаясь, катился в сезон дождей.
И моя жизнь катилась в других берегах.

Из Набокова

Кукуруза

В ритме вальса, дружочек мой, в ритме вальса.
Достаточно, что звезда неподвижна на небосклоне.
По размеру окон в отеле, пока разувался,
Понял, что нахожусь в городке Болонья.

Здесь Эйнштейн не бывал. Почему я вспомнил Эйнштейна?
В ритме вальса, любимый мой, в ритме вальса.
В бутыле оставался хороший глоток портвейна.
Спасибо ему, что оставался.

На центральной улице вечно торчали хиппи,
Может, рокеры. У каждого был мотороллер.
Заметив что-то родное в заморском типе,
Анжелика преподнесла мне отличный номер.

На бритой ее башке оставалась косичка,
Обмотанная грубой, ржавой собачьей цепью,
Она обмотала ей руку мне, истеричка.
Посадила сзади. Через час мы ехали степью.

Ну а потом начались поля кукурузы,
Что-то желтое, желтенькие растенья.
В глиноземе мотор заглох от лишнего груза.
Боже мой, почему я вспомнил Эйнштейна?

Она приказала мне слезть с ее трандулета.
Велела, чтоб здесь я и оставался.
А могла бы остаться. Вообще-то, кончалось лето.
В ритме вальса, дружочек мой, в ритме вальса.

Shell Beach

Лес бы совсем одурел, собрвав междометья
Наших бесед. И я вспоминать не стану.
Проглоти мое сердце, родная. И я не замечу.
Только выведи меня к океану.
Моя девочка, моя ласточка, леди,
Доведи до последнего часа в этом столетьи.

Они падали накрест, они проспали столетья.
Их стволы тянули слезу в трухлявые трубы.
Сколько буду идти, сколько буду стареть я.
Иди рядом со мной. Подожми свои губы.
И сорвав с паутин очертания птицы и крысы,
Мы прошли сквозь кулисы.

Мы разгладили травы. Легли животами в скалах.
Стало ясно, что чему соприродней.
Океан ворочал глазищами в мутных обвалах,
Он поднимал горбы в битых кристаллах.
И только далекий огонь корчмы новогодней
Выделял место души во всей преисподней.

Он расширял свой объем в неизмеренной лени,
Купаясь в корыте слепым большеногим младенцем.
Безгрешные раздвигались его колени,
Ломая пастушьи миры с соловьиным коленцем.
И четыре зрачка, опустившие взоры с карниза,
Ждали очередного его каприза.

Он сушил свои крылья на безымянных утесах,
Пятерней на них выцарапывал свое имя.
Истоптанный виноград на крестьянских лозах
Топорщился, изливаясь сквозь черное вымя.
И навеки смыкаясь с таким же рыбачьим небом,
Он делал луну просоленным хлебом.

У него были плоские лбы, наподобье налима,
он вытягивал к берегу илистые ладони.
Его тело было настолько необозримо,
Словно солнце рассыпавшееся на склоне.
Он купал на волнах одного за другим великана,
Он был океан, где другого нет океана.

И две головы свешивались с вершины,
В ужасе кипящей под ними первопричины.

С новым годом, родная моя, с новым годом.
Мне было страшно лежать на самой кромке.
Мы становились с тобою другим народом,
Звезды глядели в затылок нам, как потомки.
Двеннадцать пробило, мы цыганули текилы.
И наши глотки стали остры как вилы.

Ты захотела смерти. Я помню кожу,
Влажную, земноводную. Помню отвагу,
Сжимающего все, что всего дороже,
Со злостью комкающего эту бумагу,
Рвущего ноты исполненного романсеро.
Потом стала светлей земли атмосфера.

Мы забыли, как мы царапались, извивались,
Перевалив через рубеж бесконечно малых.
Мы отряхали с себя песок, мы извинялись
Перед солнцем, встающем на пьедесталах.
Но наши глаза еще были полны прохлады.
Пробуждение - всегда чувство утраты.

Океан на рассвете становится как долина,
Хранящая тень превосходства или лукавства.
Лоза копила в корнях золотые вина,
Нам пчелы несли в желтых ложках свое лекарство.
И была темнота, как разверстая грубая рана.
И океан, где другого нет океана.

Так что, любимая, с праздником, с новым годом.
Мы учились становиться совсем ничьими.
Я в саранче кромешной, перед исходом,
Успел еще один раз повторить твое имя.
Я вернулся, я возвратил тебя с вечного фронта,
Я сумел различить над водой черту горизонта.

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

SpyLOG

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1