Дмитрий Бавильский

Стенограмма

Танечке

Стенограмма - стена из наслаивающихся друг на дружку граммов; великое китайское строение, отделяющая будущее от прошлого; то самое воплощенное настоящее, его пыльца. Точнее зола, осыпающаяся как бабочкины крылья. Стенограмма как метафора становления, на наших глазах свершающегося процесса; остановленное и окаменевшее, остывающее мгновение - петли голосовых колоратур, складываемые на бумагу как дрова в поленицу. Вряд ли, разве что в качестве исключения, стенографический отчет может иметь самостоятельное значение, чаще всего стенограмма необходима как служебный, вспомогательный институт фиксирования. Почти всегда она больше свидетельство, чем эстетически законченный текст.
Призванная внести порядок в сумятицу и хаос свершающегося, стенограмма, тем не менее, оборачивается порой прямой своей противоположностью - тенденциозной фальшивкой, что, вроде бы, стоит на слонах и китах объективного, но... Но, тем не менее, вся полнота переживания момента невозможна, да и невыносима: фиксирующая "сторона" отбирает из звучащего потока только самое необходимое. Точнее то, что "самым необходимым" на сегодняшний момент кажется. И в этом видится самое важное значение стенограммы: ибо в ней, как муха в куске янтаря мумифицируется намек не на время, но на образ времени, да.
Стенограмма напоминает мне о неадекватности соотношения внутреннего и внешнего. Мы судим о других по речам и поступкам, которые - лишь верхушки многочисленных айсбергов, путанной и противоречивой, недоступной нашему вниманию и пониманию карты дна. Только пепел знает, что значит сгореть до тла - то есть последовательно пройти все стадии развития и разрушения. Мы же, чаще всего, судим со стороны и по уже готовому результату. А что там, между, в тишине и темноте опущенных звеньев, нам неведомо. Неполнота дает возможность интерпретационного маневра. Читая стенограмму, мы вынуждены выстраивать сугубо свою картину реальности.
Вряд ли возможно получить более или менее адекватную карту московской или питерской культурной жизни. Огромное количество одновременно творящих единиц, прихотливо связанных и несвязанных друг с дружкой, делают фиксацию этого постоянно становящегося мира невозможной. Нельзя, да видимо и не нужно, объять, обнимать необъятное. Обязательно кого-нибудь забудешь, что-нибудь не учтешь. Культура мегаполиса принципиально неописуема потому что неохватна. Тем и сами-то границы между культурой и не-культурой размыты и, как следует, непроявлены. Культура большого города хаотична и, тем, между прочим, особенно питательна - ризоматические, случайные связи, опыления и влияния способствуют появлению новых, непредсказуемых тел и образований. Даже если не учитывать всего того огромного количества непроявленных текстов, которые ждут своего часа в компьютерах и письменных столах, если отслеживать лишь явленное, практически невозможно разобраться в затоваренном от горизонта до горизонта текстами пространстве. Что может дать хоть какую-то картину происходящего, как не системное описание процессов, который дает анализ еженедельных газет, точнее полос, посвященных искусству. Более, кажется, обратиться не к чему: телевидение и интернет существуют по тому же принципу копилки новостей. Что же мы видим, сравнивая свои собственные ощущения от пережитого, с тем, что запечатляется и описывается на ломких, осыпающихся страницах? Ничего! Разбитое зеркало. Тысячи разных отражений - будь это отбор событий или их оценка. Понятно, что сообщение об "Антибукере" или премии "Триумф" "Независимая газета" вынесет на первые полосы, а "Завтра" не упомянет вообще. А премию "Окно в Россию" проигнорируют как первая, так и вторая. Многоголосица скороговорки, звучащей как одновременный хор всех оглашенных. Как невозможность диалога в фильмах Киры Муратовой, когда все ее персонажи начинают говорить одновременно.
Тут самый раз переходить к, собственно, нашим проблемам.
Разреженный воздух провинциального ландшафта, подобно большим холодам, обладает звуковой сверхпроводимостью. Здесь, кажется, слышен каждый чих и лай собаки крайнего на хуторе двора. Кроме пустоты (тишины, темноты, отсутствия) здесь ничего нет - и каждый, все мы, вынужден, вынуждены отапливать своим теплом, своим телом голую зимнюю улицу. Все мы, каждый из нас изобретает свой собственный велосипед взаимоотношений с окружающим миром. Нам неоткуда подглядеть примеры - книги или телевизор бесконечно далеки от тоски по идеальному конкретного тела, индивидуальных соматики и синдроматики. Меня не взбивают как коктейль в час пик, который есть естественное состояние метро - кровеносной и нервной системы любого мегаполиса. Толчея в общественном транспорте формирует особый тип человека, она заставляет понимать, что культура есть, прежде всего, искусство общежития. В деревне я сам выдумываю себе себя и я не устаю себя придумывать, потому что мне не от чего отталкиваться и не к чему притягиваться. Здесь я существую сам по себе - во всей своей полноте и недостаточности. Покорение столицы как раз и оказывается отказом от себя и растворением в питательном бульоне Чужого. Растворение в Чужом есть сдача экзамена на социальную мобильность и гибкость, адекватность, которая, в данном случае, есть легкость отказа от органически тебе присущего. Я не раздаю оценок - я лишь фиксирую странные, понятно-непонятные, как грипп, симптомы.
Культурная деятельность в провинции не является культурной деятельностью в буквальном смысле этого слова. Она практически не предполагает обмена, диалога, потому как или излишне изотерична или, чаще всего, лишена авторского начала и потому - предмета для разговора. Это скорее нечто биологически, физиологически обусловленное - так гусеница, чтоб не замерзнуть, сворачивает вкруг себя кокон. Так личинки моли выедают себе ареал обитания. Так паук сплетает сети - не из врожденной зловредности, но чтобы было по чему бегать. Местная наша культурная деятельность, в большинстве своем, дорефлексивна и недискурсивна, ибо действительно, не ведают, что творят. И потому не является, собственно, культурной, культурой - то есть сложным механизмом обмена опытом и смыслом.
Дорефлексивна она, потому что творящий слишком спаян с тем, что пытается делать - и нет никакой дистанции и отстраненности от результатов своего труда; нет отношений между центром и периферическими территориями внутри собственного творческого организма: все назначается центром, слипается в одну навозную, животворную кучу. Вряд ли творящий способен на адекватное осмысление созданного - из всех возможных сфер деятельности он выбирает то, что ему известно и доступно. Поэтому так пропорционально распространена и плоха в губерниях наших литература. Точнее, то, что под ней понимается. И поэтому так недостаточны пластические искусства или, скажем, балет, где степень владения профессией бросается в глаза в буквальном смысле слова. Для проведения аналогии, тут можно вспомнить требовательного Хайдеггера, который считал, что "мы мыслим еще не собственном смысле этого слова" и когда думаем, что мыслим, на самом деле, занимаемся чем-то другим. Звучит как диагноз.
Недискурсивна наша культура, потому что возникновение того или иного высказывания завязано не на логику общественно-исторического развития, но лишь на вкус той каши, что кипит и подгорает в голове провинциального самоделкина. Чудачество и своеобразие - щадящие синонимы безответственной, ничем не сдерживаемой графомании, которая заполняет собой все; и которая не так безвредна, как кажется, ибо выжигает и вытаптывает, отвергает, заливая декалитрами беспомощного словоупотребления все хоть сколько-нибудь непохожее и живое.
Несмотря на определенную формальную и даже жанровую конкретность, все это рукоделие слипается в один единственный, непроходимый и токающий тромб фантомных представлений о прекрасном. Это именно что до (или не) дискурсивное высказывание, с размытыми и, если вспомнить Подорогу, комментирующего одно высказывание Введенского, мерцающими краями; ползучим, переползающим с тело на тело как какой-нибудь паразит, авторством. Точнее, отсутствием оного. Автор здесь не умер - он еще не рождался, а руками и голосом "творящего" руководит магма коллективного бессознательного.
Ну, да, "складки на поверхности", барачное барокко. Методологически подобные "стихи" и "проза" ничем не отличаются от морозных узоров на стекле или от складок на поверхности волн: побудительные причины вынесены вовне. В то самое всеразрастающееся никуда, которое единственное, кажется, и может претендовать на центр нестоличной жизни.
Отсюда - к примеру, закономерным следствием, полное отсутствие критериев. И в этом, на мой взгляд, заключается главная проблема нашего культурного сознания. Здесь все, что блестит - золото, все что делается - хорошо и красиво уже по одному факту своего появления и проявления. В моем родном Челябинске невозможно опозориться, киксануть, провалиться - потому что отсутствует само понятия дна. Как, впрочем, верха и низа, права и лева, минимальной адекватности запросам сегодняшнего дня. Челябинский культуртрегер не слишком отличается от обывателя, западающего на блески пустотных канонов всего внешнего, словечек, типа "духовность" или "личностные вибрации".
Все это мирволит некоему отставанию. Я не зря тут вспомнил об обывателе, который, как правило, пребывает в прошедшем длительном. Новизна вряд ли уютна, соответствие полноте переживаемого момента и вовсе непереносимо. Куда легче существовать в атмосфере не раз опробованных смыслов, от частого употребления стертых и превращенных в штампы. Зато все предсказуемо и понятно.
Другим закономерным следствием непроявленности критериев, оказывается отсутствие критики. Современным искусством у нас, кажется, в основном занимаются люди, имеющие отношение к сфере высшего образования. Что сообщает всему об искусстве написанному неисправимый налет назидательности и меланхолического наукообразия. Все остальные попытки культурной журналистики, есть отработка информационных поводов и полнейшее отсутствие аналитики. Кстати, сами поводы эти, вполне естественно, не имеют иерархии или хоть какой-нибудь структуры: фестиваль самодеятельности Ашинского района, выход очередного графоманского сборника или выставка Церетели для "культурного" челябинского журналиста имеют практически одну степень ценности. Не важно, что танцует японский танцовщик, классику или модерн, главное - что он "заграничный". Или, как вариант, зело "духовный", "метафизичный". Утрирую, конечно, но сил нет всему этому цветнику радоваться.
Именно этим самым неразличением и слипанием в один единый моток провинциальный ландшафт проявляет свою родственность материалам стенографического качества. Это постоянное и безрезультатное становление во всей своей причинно-следственной красе, логически правильной, выверенной и такой одинокой. Как голос человека в пустыне - идеальное пособие, подспорье для изучения, раскладывания на периоды и составляющие. Мне очень нравится фраза Мишеля Фуко из "Археологии знания" о том, что "описание дискурса противоположно истории мысли". В этом смысле, самая подробная история любого явления уральской (и шире - российской) культуры, сколь угодно остроумная методология, все что угодно просто-таки алчут полчищ потенциальных исследователей. Тем более что, по вполне понятным причинам, амбициозность у нас распространена значительно сильнее, чем в столицах, где тебя постоянно корректируют и ставят на место табуны тебе подобных.
Только вряд ли подобные проявления самости способны вызвать радость или чувство эстетической полноты. Собственно говоря, они для этого и не предназначены. Но просто чтобы было. Чтобы наличествовало. Чтобы проистекало параллельно другим, точно таким же стенограммам, целокупным и независимым от всего остального контекста.
Первый признак не-провинциальности искусства и есть его воспарение над этой стенографической определенностью, над этим творением-говорением безо всякой цели, вообще. Столичный житель изначально замотивирован целью - получением гонорара, созданием репутации и карьеры, решением своих экономических и социальных проблем. Почему пишет провинциальный графоман? Потому что его распирает и он не может молчать, а вообще-то, просто так - дабы перебороть, перешуметь эту звенящую пустоту вокруг; дабы создать из сырой текстуальной массы сырое тело интеллектуального двойника и накормить корявого своего гомункулуса сладко-кислыми сырками одиночества и неприкаянности - я говорю уже не о каком-то экзистенциальном одиночестве, возможном и в толпе, но именно что о томлении физическом, телесном.
Стенограмма, по сути своей, иероглифична. Претендующая на объективность, она обречена быть схемой, давать самое общее, приблизительное впечатление; точнее впечатление о впечатлении. Поверхностная, она не должна учитывать полноты всех аспектов существования - рельефа дна и тех самых подводных течений, что делают результат единственно возможным результатом. Стенограмма - всегда отсутствие, знак утраты, невозможности полноты. Именно стенограмма и кажется мне наиболее точной метафорой состояния культурного пространства в котором я пребываю дома. На моих глазах "творится история", которая не может быть интересна мне или кому-нибудь другому: хотя бы потому, что это не со мной было.
Стенограмма дает ощущение всеохватности и очевидности каждого шага каждого из проплывающих в этой невесомости мимо меня персонажей: когда все напересчет, даже не интересуясь друг другом, мы просто обречены знать друг друга, слышать друг о друге, иметь точное представление друг о друге. Ибо на этом шагреневом и заплеванном пятачке всегда есть вероятность встречи и объяснения со своим соседом по лестничной клетке - такой же небольшой и болезной, как моя собственная, грудная клетка.
И тогда мы вызываем из памяти очередную схему - а творческая активность очередного соседа и не требует чего-то более глубокого, точного, аутентичного. Он сам обманываться рад - именно мой взгляд и делает его существование осмысленным. Потому что сам он уже давно не знает, что делать с этим поедающим его жизнь архивом, всеми этими частностями и частями, так легко складывающимися в целое. Не потому ли у нас так любят составлять антологии и альманахи, охватывая все что есть - то есть охватываемое. Мертворожденные, они изначально обречены на архивное дефективно-дистрофичное существование. Стенограмма как стенгазета, (быть может, обманчиво) проста и доверчиво доступна всем, кто жаждет чтения. Хотя чаще всего она интересна лишь непосредственным участникам записи или узким специалистам с историко-архивного факультета. Тиражи нераспроданных сборников выстраиваются в частокол первобытных поселений - в каждом из них живет, точнее вымирает, очередное племя. Зато какой простор для изучения и описания - вот же они все - как на ладони, такие родные и такие неинтересные.
И все-таки мы остаемся в провинции. Вспомним поэтическое эссе Хайдеггера под схожим названием и согласимся, что "чреда трудов [наших] до конца погружена в ландшафт, в его совершающее пребывание." И только наш "труд разверзает [эти] просторы". Родина гарантирует покой и сосредоточенность: здесь ты не нужен никому еще больше, чем в Москве или Петербурге. И поэтому никакой новостной, ньюсмейкерской экстенсивности, но спокойная сосредоточенность на запахе собственных мыслей. Сиди и пиши все, что заблагорассудится. Тем более, что это никогда не будет иметь спроса. Здесь каждый хозяин себе и своим приведениям, поэтому параллельно развивающимся стенограммам не сойтись никогда - все слишком заняты устройством своих собственных пещер, в которых только и можно укрыться от этого ослепляющего дневного света и дурной экологической ситуации. Чтобы там бормотать себе под нос и пачкать своими открытиями и откровениями бумагу, вычерчивая стенографический отчет своего существования во всей доступной нам, мне, вам полноте. Тишина пещеры, крипта, кенотафа служит кожурой, охраняющей нетронутой красоту неповторимого моего голоса. Тем более, что и сравнить-то его, кажется, не с чем.

08.02.99.

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

SpyLOG

Powered by Qwerty Networks - Social Networks Developer #1