Я вспоминаю крыльцо, до которого не дотягивается солнце и эпидемия. Засуха в этом году как одна из называемых причин напасти. Белый дым тлеющего торфа слоями лежит от земли до звезд. Звезд не видно даже ночью. Тысячи лесных душ, тесно умятых за века под седым мхом, не угасая, восходят к безжалостному небу, оставляют землю неизлеченной. Вирус пока никем не понят, вроде бы началось не с людей, с кур и баранов, потом у коровы, видевшей бога (люди - только вспышку), рассказывают, родился человекоподобный сын, но сфотографировать его не успели. Всех начало косить. Мой фотоаппарат, обжитый мухами, висит где-то в слепой глубине дома. Снимать тут некого. Остались только те, что не успели через границу до абсолютного карантина.
В карантинных деревнях на улицах пусто. Особенно одуревшие от жары устроились в гнездах на деревьях, уверенные: чем выше, тем меньше вируса. Я сижу в брошенном доме, где со стен сняты фотографии, годы провисевшие там и оставившие о себе контурные напоминания. Увезена прямоугольная мемория, возможно, зараженная тоже. Вирусологи разберутся - уверяет нас радио. Никто не слушает, даже музыку. Повсюду дух бродящего кваса. Эти места славятся сим питием, погреба полны беспризорными бочками. Просыпаешься по ночам от треска - в подполье спешно кинутых соседних изб вскрываются кадки с "особым", трещит деревянная скорлупа, дает щель и фонтанируют теплые, сладко пенящиеся, струи. Если прислушаться, можно подумать, кто-то пьет, сильные большие глотки, но это просто так вытекает, залпами. С некоторых дворов липкие лужи даже достают улицу и высыхают утром, оставляя пахучую, нездоровую, напоминающую об общей гибели, пленку. Крадется ли и через квас вирус? - никто ответить не может, поэтому, покупать местный не будут, больше, наверное, никогда - в память об эпидемии.
Сквозь натянутую в окне клеенку вижу, человек приближается по жаре, по белой, изъеденной светом, улице. Идущий здесь, не боящийся солнца и вылезать, сам - событие. Вдруг собрался в чем-то признаться фотографу? Мой дом по улице предпоследний, в следующем давно никого, только бочки трещат, значит, либо ко мне, либо в церковь, сразу за нашей улицей, но там, тоже, кажется, пусто. Ко мне. Я подаюсь ему навстречу, но стараюсь не покидать тени.
Он не медик. Он местный, судя по лисьим чертам лица.
Синие скрипучие руки медиков изъяли меня из ада в клинике за много километров от Ирия. Скафандры, в которых к нам по очереди входили лаборанты и врачи, были незабудкового цвета. В палате я был слишком слаб, чтобы спрашивать, где именно меня подобрали, а потом отправился уже в другую больницу, там узнал, вся деревня на берегу широкой реки вымерла, как вымерли когда-то неандертальцы.
Умирая на кровати с прохладной иглой в вене, я едва видел, как лекарство стучало в прозрачном сыром мешочке высоко надо мной. Часы. Яд времени, убивающий каждого из нас, капля за каплей, секунда за секундой, моракула за моракулой. Не смотря на серьезное заражение, самого опасного - алингвии, исчезновения языка и всегда вслед за этим следующей смерти, удалось избежать. Я часто думаю, не был ли тот гость моим спасителем, не вывел ли он меня какой-то невидимой тропкой из общей ириевской судьбы, ведь я не был аборигеном и мне алингвия не полагалась?
- Какой-то странный здесь асфальт - удивлялся я, пока шел, приехав в Ирий, от автобуса к почте.
- А это и не асфальт между прочим - пояснила мне девушка из-за конторки, возможно, совершенно сумасшедшая, судя по её рассказу - было извержение, а улица была грунтовая, даже не мощеная досками и лава текла по улице, как по руслу, но её было не столько, чтобы влиться в дома, короче, когда извержение кончилось, на улице почти до конца доползло, образовался слой, похожий больше не на асфальт, а на черный хрусталь или на вечный лед, если плюнуть и потереть подошвой, он сейчас пыльный и стоптанный. Вырубать его было страшно дорого и по нему решили ходить, выпилив вздутости, срубив пузыри. Приезжие, а потом и наши, стали звать асфальтом.
- Но откуда здесь извержения, в вашем лесу? - спросил я, все еще надеясь, что уличная лава обернется розыгрышем экстравагантной, скучающей в деревенском раю, особы.
- Как, вы не знаете? Хотели искать нефть, газ и начали бурить землю, а оттуда ударила лава, ученые потом её затыкали-затыкали, оказывается, под нами вулкан, только он очень глубоко и сам наружу не выходит, если не протыкать. Я думала, вы как раз источник извержения и приехали снимать, там сейчас торф дымит, провалиться можно, а вы оказывается, хотите корову?
Возможно, то, что я услышал на почте, уже было первым приступом.
Через здешние полвека я вернусь к жизни, проснувшись нежным ростком под резиновой подошвой нойона-нефтяника. Еще через полвека вырасту веселой елью, дети нефтяника обрушат меня и издадут на получившейся бумаге для себя и для внуков этот рассказ - беседовал я с темнотой, внутривенно получая лекарство, забыв себя там, среди зараженных жителей Ирия.
Совпадение моего приезда с началом местной эпидемии мало удивило меня. В то лето я путешествовал, получая на почтах новые адреса, фотографировал свадьбу, завершившуюся наутро поножовщиной, найденный мальчишками клад и в те же сутки пожар, сгубивший три улицы, даже победа районной сборной по футболу окончилась непонятной смертью вратаря во сне от разрыва сердца. Здесь вот предстояло разыскать телку и её, похожего на нас, сына, я почти был уверен, просто так в Ирие не обойдется.
"За праздником следует пост" - последняя, сказанная собравшимся прихожанам фраза попа, отбывающего из зараженной деревни.
"Пора делать свою работу". Мы идем с ним к центру деревни, и, не заходя в дом, сразу открываем лежащие на земле двери. Там, в подвале, подвешенное в пустоте колесо с постоянной скоростью крутилось на одном месте вокруг невидимой оси. Да он мастер на такие штуки! - внезапно понимаю я, вглядываясь в хозяина колеса. Тот делает мне немые знаки, очевидно переводимые как: "Снимай же, чего ты ждешь, разве это хуже коровы, кого-то там родившей? Снимай и на пленке получится ничего так себе фокус, смотри, оно само вертится, без обмана, ты ведь фотограф, не так ли?" Таков примерный перевод его умаляющей пантомимы.
От дуновений, созданных тележным колесом, едущим на месте в пустоте между нами, я слегка прихожу в себя и вижу, не взял фотоаппарата. Нужно, видимо, вернутся. Да и вообще я шел к чудо-теленку, меня интересовало, есть ли у него рожки, жив ли он до сих пор и зачем его прячут?
Но лицо моего проводника меняется, выражение просьбы и признательности уступает место самодовольной победе. Незнакомец зевает, я заглядываю в глубокий лиловый рукав его рта и вижу гораздо дальше, чем ожидал. А главное - я не нахожу в бесконечной пасти языка, значит, он уже поражен эпидемией, но как же тогда я слышал его слова, или ничего не звучало, только губы шевелились вхолостую, просто мне было страшно с ним и я придумал себе его голос и слова, да их и было то "пойдемте, … пора …". Но ведь и я не сказал ему ничего, значит, возможно, я тоже уже один из них. Язык растворяется. Оседаю на земляной пол, наверное, перемена температуры. Он наклоняется надо мной не закрывая рта, как будто собрался проглотить.
Иногда я вспоминаю о нем иначе, будто бы мы давно знакомы, хотя как именно познакомились, я не знаю. И тогда его "пойдемте, вам пора делать" - шутка, мы ведь давно на ты.
Забыв об обступившей эпидемии и горчащем дыме, растворенном повсюду в воздухе, гуляем на берегу и рассуждаем о французской революции, точнее, о том, как она сказалась на музыке девятнадцатого века. Как бы желая подтвердить свою, слишком быстро брошенную мне, мысль, он подобрал из под ног камешек, швырнул его вверх, тот описал дугу в воздухе, но не упал на землю, а описал ту же дугу еще раз и еще и так крутился по орбите вокруг условного центра, подражая неутомимому колесу в подвале из соседнего воспоминания.
Наверное, можно и сейчас прийти в Ирий, посмотреть на этот, пишущий в воздухе круги, камень. С ним все по-старому, я уверен. Если бы на том берегу чаще бывали люди, это место отметили бы как одно из трудных для науки чудес света, но после болезни берег безлюден. В Ирие и вокруг не живет никто.
После этого даже мысленно я больше не спорил со своим гостем. И если вдруг собирался задним числом возразить, напоминал себе камень или колесо и соглашался с их владельцем. Ведь мне было с ним много лучше, чем потом, в палате для ненадежных.
Но, возможно, это ложная память, особенность болезни, появившаяся уже в клинике, пока меня, свободного настолько, что, кажется, даже, не было души, обнимали шершавые, как у коров, языки лихорадки, тяжелые, как свинец, черные, протянутые из Ирия в больницу.
Я снова хочу что-то тебе сказать, ответить, возразить, спросить о чем-то, но не могу, мне нечем, исчезает язык противно и страшно.
Боковым зрением дерево - сотни свергнутых с неба вон змей и червей. Чернеется. Кто-то ожидает свою ворону на дне выеденного яйца. Чайка ворует жизни у мелкой безгласой рыбы и несет ее на небо, а точнее, в гнездо под звезду, чтобы справедливо рвать. Небо вскрикивает по-птичьи. Дрожь: мелкие рыжие муравьи щекотно спешат по венам. Построившись. Но сорвавшись, падают в неописуемую траву.
Ужест. Общие вещи. Увэй. Модернация. Закат. Алексия. Ирий. Эдемос. Умаление языка между вязким дном и перистым небом. Небоход. Тающий лед небес. Светлоголубая лава. Святые собаки облаков. Мы легки, как они. Хлеб вселенной торжественно растворяется в светлой кислоте. Кочевые облака полуразрушенных хлебов. Алингвия. Собственные слова для меня теперь - незнакомый почерк. Незнаковый. Бегущий по пунктиру требовательной дроби лекарства, стучащего в строку вены.
Чудотворный ужас подхватил, вырвал с корнем и несет. Недобрый прозрачный ветер. Непереносимо искусственный свет. Масло солнца в растоптанных лужах на берегу переболевшего Ирия. Масло на сковородах в вымершей деревне исчезает без видимого огня.
Как рыба фугу выделяет яд, так ты выделяешь будущее. Продолжение следует. Продолжение преследует нас всегда, вопреки всем мухам и трупам, мукам и трудам. Если ты действительно был, то это ты позволил мне, помог выйти сквозь слепую горьковатую жару, через эпидемию, навстречу глянцевым синим, вкусно хрустящим, стерильным рукам врачей.