english"РАМИРОВАНИЕ" ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЕВРОПЫПетр Пиотровский
|
В качестве примера того, как универсалистские представления о художественном языке предполагают апроприацию географически "других" культур, я приведу текст влиятельного американского критика, автора "политически корректного" журнала нью-йоркской богемы "The Village Voice". Я имею в виду Петера Шельдаля, писавшего: "Американский (или западный. - П. П.) художественный мир ждал и ждет от бывшей советской империи чего-то нового. С одной стороны, ожидания эти объясняются естественным любопытством и доброй волей, с другой - ощущением, что наши истощенные художественные ресурсы нуждаются в приливе экзотической крови. На практике же достижения этого региона оказываются достаточно скромными и творчество его самых успешных представителей - Ильи Кабакова и Мирослава Балки - лишь подтверждает и объясняет этот диагноз. Кроме того, опыт этих художников помогает нам понять, как соизмерять наши ожидания с тем, что мы можем получить на деле. "Восточный" художник должен сначала усвоить художественные идиомы Запада, поскольку даже самое изощренное локальное искусство не преодолело еще породившую его долгую сумеречную эпоху. Художник должен учиться говорить этими идиомами и называть неприятные вещи их именами; заикаясь, он должен говорить правду, так давно не высказывавшуюся, что, подобно речному руслу, она покрыта многими наносными слоями. Только слой за слоем снимая замалчивания, мы лицом к лицу встречаем новое - новое в нашем безумном западном смысле" .Я не знаю, почему американский критик считает, что Илья Кабаков научился говорить языком "западных художественных идиом". Возможно, он никогда не был в России и не знает, что такое русская "коммуналка". Кроме того, я не представляю себе, что в случае русского искусства может подразумеваться под "затянувшейся сумеречной эпохой" (если говорить только об этом регионе). Впрочем, это детали. Фундаментальная же проблема, которая, как я предполагаю, была поднята из лучших побуждений, - это проблема "переводимости", или "совместимости", языка. Что это, как не западня? Ведь язык - это самый чувствительный инструмент, именно он приближает нас к пониманию genius loci (гения места), именно он наиболее полно выражает художественную идентичность и может стать отправной точкой в реконструкции художественной географии. Следовательно, в отказе от иерархического подхода к художественной географии следует особое внимание уделять не столько выявлению сходства, сколько - различий. В своем анализе искусства восточной Центральной Европы географу-реформатору, вопреки требованиям американского критика, следует выявлять как раз отличия от западных идиом, искать, в чем они "другие", вместо того чтобы выступать с требованием их освоения как необходимого условия отметиться на мировой художественной карте. Установки Шельдаля исходят из представления о "прозрачности" художественного языка как средства коммуникации. Представление это укоренено в модернистской языковой утопии, восходящей к различным абстракциям, например, веры в универсалии, будто бы разделяемые всеми людьми. Утопия об универсальном языке утверждает, что, если мы будем пользоваться одним языком, мы облегчим друг другу взаимное понимание. Однако на самом деле нейтрального языка не существует. Универсализированный и глобальный язык нашего обыденного общения - это английский. То же и в отношении искусства. В действительности Шельдаль достаточно простодушно называет лопату - лопатой, не замечая, что тем самым рекламирует рыночный принцип художественной культуры. |
Возможно, в работе художественных географов по преодолению иерархических парадигм окажется полезным термин Джонатана Каллера, заимствованный Норманом Брисоном, - "рамка" . Замещая в концепции Каллера/Брисона идею контекста, рамка (происхождение которой можно проследить вплоть до дерридианского "парэргона") структурно является элементом текста, хотя, и это очень важно для наших рассуждений, она не есть нечто данное, а зависит от принятой интерпретационной установки. Ссылка на рамку/контекст, пишет Брисон, есть "шаг назад" от произведения искусства, от "неустойчивости" текста (произведения) к его незыблемым основаниям. Коль скоро такой шаг сделан, уже ничего нельзя изменить. Контекст - это текст, или, как говорит Брисон, "это даже больше чем текст" , это некая активная инстанция, активируемая нашей интерпретационной практикой. Рамка, возвращаясь к метафоре Деррида, возникающая не сама по себе, а вводимая интерпретационным жестом, и выявляет genius loci, который таким образом является скорее исследовательской установкой, чем метафизикой места. Соответственно, безотносительно к виду визуального поля, его смысл определяется рамкой, или, если сказать иначе, это мы порождаем "текст" в процессе рамирования.Таким образом, приезжая в Будапешт, Бухарест, Москву, Софию или Варшаву, мы можем встретить в этих городах искусство, артикулированное в "идиомах западной художественной культуры", но поскольку мы посещаем эти города не как туристы (восточные или западные, не имеет значения) и не как представители крупных художественных институций, в распоряжении которых - одна неделя, чтобы составить представление о материале целого региона, то у нас есть возможность осознать различие и обилие смыслов. Мы видим все это благодаря нашему опыту и восприимчивости, благодаря выработанной нами интерпретационной стратегии. Поэтому, вопреки тому, что иной раз во встреченных нами художественных образах можно усмотреть явное сходство, мы тем не менее сможет распознать их смысловые различия: мы рамируем и таким образом обращаем большее внимание на рамку, чем на "идеолектику". Может быть, искусство во всем мире или по крайней мере на Востоке и на Западе и говорит на схожих языках, однако в действительности оно транслирует различные смыслы, порожденные активизируемой нами рамкой. Что же касается Мирослава Балки и Ильи Кабакова - художников, усвоивших, согласно Шельдалю, поэтику современной художественной культуры в том виде, как она производится в Дюссельдорфе, Лондоне, Нью-Йорке, Риме, то мы не должны прельщаться иллюзиями западных кураторов. Надо все более совершенствовать нашу интерпретационную методологию, надо быть проницательнее и активнее, неизменно держа в поле зрения рамку произведения. Язык Балки и Кабакова лишь отдаленно напоминает язык центра. Если мы подойдем к искусству этих художников, оставаясь в пределах нашей собственной рамки, и если нам удастся уловить отношения текста/контекста, то мы поймем его истинный смысл, столь отличающийся от того, что навязывается ему "западными художественными идиомами". Скажем больше, без учета специфической советской социальной практики - совместного существования в коммунальных квартирах - кабаковские инсталляции просто непостижимы . Аналогично и скульптуры Балки остаются непостижимыми без учета личностной мифологии художника, корни которой в местном контексте - дом в Отвоцке, специфический камень местных надгробных плит и серое мыло . В определении и описании рамки могут быть задействованы различные зоны и уровни восточной Центральной Европы. Наше наследие - важная часть контекста, референтная точка, отправляясь от которой мы можем рамировать данное географическое пространство. Традиция и в особенности ее глубинные слои играли активную роль в выстраивании нашей локальной художественной идентичности: упомянем влияние чешского сюрреализма на пражскую художественную сцену эпохи "оттепели", венгерской "Европейской школы", польского и русского конструктивизма на многих художников, искавших альтернативу коммунистическому "официозу". И в то же самое время там, где местные традиции авангарда отсутствовали, где художники лишались исторической поддержки - там противостоящие официальной эстетике художественные формы заявляли о себе с большим опозданием. Например, попытка установления альтернативной художественной системы в Болгарии в начале 60-х годов художниками так называемого "апрельского поколения" не принесла значительной модернизации художественной культуры, поскольку они принадлежали к официальной институциональной системе и исповедовали эстетику, которая с самого начала мало чем отличалась от социалистического реализма. В этом "оплоте коммунизма" на Балканах модернизация или, формально говоря, постмодернизация искусства датируется лишь концом 80-х. Отсюда можно сделать вывод, что рамка может подразумевать как традицию, так и ее отсутствие. Кроме того, она может подразумевать и волю к наследию; его поиск, особенно среди упомянутых универсальных дискурсов. Однако можно сказать, что одной из важнейших составляющих восточноевропейского контекста и рамирования локальных художественных процессов является как раз попытка переоценки нашей культуры в универсальных категориях, что на практике, однако, значит: "в глазах Запада". В данном случае речь идет не просто о стратегии соглашательства с империализмом "западных идиом", но и о попытке вписать нашу культуру в универсальный горизонт. Стратегия эта имеет множество причин, и одна из них - экономическая ущербность нашей части континента, ущербность, которая была всегда очевидной, но теперь, в век динамичной глобальной экономики, стала просто вопиющей. Говоря без обиняков, на Западе всегда "водились деньжата". А у кого их больше, тот может не только диктовать свои условия, но и навязывать художникам присущие ему художественные представления. Мы видим это не только в работе наших коллег, но также и в творческом поведении современных художников. Конечно, ориентация на некий идеальный прообраз всегда определяла художественную практику и часто связана была со стимулами экономического характера, однако сегодня, когда мир ужался до размера телевизионного экрана или компьютерного монитора, когда благодаря сети пассажирских авиалиний физическое пространство преодолевается без существенных временных потерь, меркантильный диктат стал безусловно сильнее, чем раньше. Если художник (особенно молодой) чувствует за своим плечом дыхание западного дилера или критика и вскоре начинает осознавать, что уровень своего существования можно легко улучшить, особенно по сравнению с окружающей нищетой, то неудивительно, что он открыт для любых предложений. Такие предложения на самом деле могут и не быть явно артикулированы, но тем не менее любой художник может в точности опознать механизм рыночной зависимости на примере любого из своих преуспевающих коллег, эффективным образом стимулирующих стратегию регулирования "западных идиом". Другая причина, также связанная с экономическим положением, - это чувство политической деградации. Мировой порядок определяется не здесь - на периферии, но там - в "центре". В этом смысле Россия занимает в восточной части континента особую позицию. В то время как центральноевропейские нации чувствуют себя жертвами истории, особенно же оттого, что понимают: в последствиях советской политической системы виноват не только Сталин, но и Запад, для которого территория эта - глухомань, как тогда, так и сейчас, после того как советское господство завершилось. Естественно, что у этих наций возникает компенсаторная реакция - желание доказать себе и другим, что по крайней мере в том, что касается культуры, их часть Европы не хуже, чем та, что населена более удачливыми нациями. Отсюда и происходят столь присущие многим исследователям и кураторам нейтрализация контекста и абсолютизация универсализма.И, наконец, существуют психологические причины, которые естественно являются следствием причин, обсуждавшихся выше, хотя полностью к ним и не сводятся. Причины эти имеют глубокие корни, столь же глубокие, как и вызванное нищетой чувство экономической и политической ущербности. Эти психологические обстоятельства и есть наиболее непосредственные побудительные причины универсалистских притязаний восточных художников, укорененных в травмах памяти и с большим трудом поддающихся нейтрализации. Однако это не значит, что комплекс восточной Центральной Европы нельзя преодолеть. Вот почему исследователь художественной географии хотя бы на время должен стать психоаналитиком, он должен указать пациенту (то есть в конечном счете себе самому) источник его заболевания. Пожалуй, Магда Чернечи и есть пример географического психоаналитика. Она считает, что существует много Восточных Европ; что есть географическая, историческая, политическая, а также культурная Восточная Европа . Последняя же породила крайне специфический механизм самозащиты от "зла истории" и "зла политики". В этой части континента, пишет Чернечи, культура функционирует в качестве стратегии сопротивления тоталитарному угнетению, а потому она абсолютизируется и становится неисторической конструкцией. Местные интеллектуалы формируют свою идентичность за счет отождествления себя с миром универсальных европейских ценностей. Отсюда и происходит столь неотъемлемый для genius loci восточной Центральной Европы универсализм, с присущим ему механизмом производства местных культурных мифологий, компенсирующих ее травматический исторический опыт. Так, почти в каждой стране этого региона мы столкнемся с верой в ее уникальное предназначение для будущего Европы, с ее местным мессианством и с убеждением, что именно она, а не погрязший в коммерции Запад является хранителем "подлинных" европейских ценностей. Наконец, еще одним типичным синдромом является ощущение своей стиснутости, или своей посреднической промежуточности, между Востоком и Западом, между цивилизацией и варварством. Итак, надо признать, что идентификационный механизм, порожденный восточноевропейскими интеллектуалами, - это мифологизация. При этом мифологическая функция культуры лишает их способности к критическому сознанию, особенно в том, что касается географических отношений. Другими словами, выстраивая свою идентичность, исходя из положений универсальной культуры, восточноевропейский художник в действительности обречен укреплять классический порядок центр - периферия. Одной из ведущих художественных тенденций в странах восточной Центральной Европы - тенденции, бывшей также формой противостояния социалистическому реализму, - являлся неоконструктивизм. Особенно широкое распространение он получил после смерти Сталина; исключением здесь может быть лишь Болгария по причинам, упоминавшихся мною выше. В Болгарии для неоконструктивизма не было исторической почвы, не говоря уже о личной преемственности, которая была столь заметна в Венгрии и Польше. Так, венгерский конструктивист Лайош Касак, творчество которого после второй мировой войны, хотя и не отличалось большой активностью продолжало, однако, оставаться крайне влиятельным, а польский художник Хенрик Стаевский, состоявший перед войной во многих международных группах, не только сохранил большее влияние, но и работал весьма плодотворно, почти до самого конца своей долгой жизни (он умер в 1988 году в возрасте 94 лет). В Чехословакии же и Румынии, где связь с довоенными традициями не была столь очевидной, неоконструктивистские тенденции в 60-е и 70-е годы продолжали развиваться такими художниками, как Хюго Де Мартини, Станислав Колибал, Ян Кубейт и Зденек Сикора, и румынскими группами "111" и "Сигма". Для всех этих художников язык геометрии был воплощением столь дорогой им мифологии свободы. Однако вслед за Розалинд Краусс хочется задаться вопросом: может ли геометрическая "решетка" быть адекватным средством воплощения идеала свободы? Ведь "решетка" все время эксплуатирует монотонную систему пересекающихся линий, ведь она являет собой один из наиболее конвенциональных визуальных приемов. Американский искусствовед утверждает, что художники, нашедшие в "решетке" основное "выразительное средство", задерживаются в своем творческом развитии, поскольку во многих отношениях (структурном, логическом, а также просто исходя из здравого смысла) фигура эта только и может, что непрестанно воспроизводиться .
Перевод с английского Константина Бохорова . |
|
|
|
Петр Пиотровский
Историк и критик современного искусства. Преподает в Университете им. Адама Мицкевича в Познани. Вице-президент польской секции AICA (Международной ассоциации критиков). Автор многочисленных книг и выставочных каталогов. В настоящее время работает над книгой, посвященной модернизму и неоавангарду в Центральной Европе. Живет в Познани (Польша). |